Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анаит все это видит, но Анаит не такая, как другие женщины Итаки. Она, как ей говорили, вообще не такая, как все. Она не любит людей, которые говорят не то, что думают. Она не понимает, почему кто-то может сказать: «О, Гестия, какая у тебя сегодня прекрасная прическа!» – хотя на самом деле это значит: «О нет, опять эта Гестия, сейчас все со скуки сдохнут. Гестия, только не рассказывай ту шутку про земледельца и ячмень, ее все уже знают, она и в прошлый раз была несмешная, ой, все-таки начала. Быстро, кто-нибудь, налейте мне вина, да покрепче». В этом смысле у нее много общего с моим сыном, моим любимым Гефестом, которого невежественные родственники осмеивали так часто, что теперь если он и входит, хмурясь, в залы Олимпа, то даже не здоровается с ними, потому что знает: ответы, которые он получит, в конце концов его утомят.
В Анаит, жрице Артемиды, я узнаю что-то от моего сына, и по этой причине она получит от меня больше обхождения, чем, вероятно, заслуживает.
Именно потому, что она такая, Анаит при виде склонившейся у алтаря Артемиды царицы не бежит к ней кланяться и угождать, как делают все жрецы, быстро переводя разговор на починку крыши или более приличную выгребную яму. Вместо этого, не сняв с пояса истекающих кровью зайцев, она подходит к царице, кивает грубо вырезанной деревянной фигуре на алтаре, которая напоминает женщину, но ничем не сходна с богиней, и спрашивает:
– Что ты здесь делаешь?
Пенелопа медленно поднимает голову. За это время Анаит еще раз обдумывает свое положение и добавляет:
– Моя царица.
– Разве царице не пристало выказывать почтение всем богам?
– Я думала, тебе покровительствует Афина.
– Афина покровительствует моему мужу, – отвечает Пенелопа с легчайшей, пустой улыбкой. – Я более гибка в своем внимании к богам.
Анаит не нравится слово «гибкий». Она слышала, как люди используют его и потом смеются так, что ей становится очень неуютно. К тому же она не уверена, что можно выбирать, кому поклоняться, так же легко, как сменяется ветер. Конечно, перед выходом в море приносишь жертвы Посейдону, а перед тем, как раскидать по ветру семена, – Деметре; но если смотреть на жизнь в целом, то Анаит всегда говорили, что нужно избрать себе покровителя и держаться его – ведь будет больше оснований рассчитывать на небесное вмешательство одного хорошо знакомого божества, которое искренне готово тебе помочь, чем с бухты-барахты бежать молиться Аресу, когда припекло.
В этом смысле, как и во многих других, Анаит права: многие рабы, которые бормочут молитвы, думая о своем, могли бы поучиться у нее неколебимой преданности. Но кому же посвятить себя царице? Ведь она возглавляет целую страну. Разве она не просит за кузнеца и за кожевника, за продажную женщину и за пастуха? Какому божеству молиться, когда, для того чтобы не развалилось царство, нужно благословение от каждого из нас?
«Молись мне, царице цариц, – шепчу я ей голосом, мягким, как кожа только что освежеванной лани. – Я научу тебя льстить им так, что они все окажутся твоими слугами».
Налетает холодный ветер, гоняет листья вокруг храма, и я быстро отхожу в сторону и пытаюсь снаружи уловить их голоса, чтобы Артемида не заметила моего присутствия на посвященной ей земле.
Анаит не знает, как спорить с царицей. Она переступает с ноги на ногу. У нее есть ощущение, что в случае с царицей то, что должно быть простым и очевидным, непросто и неочевидно. Ей удается понизить голос до шепота, подобного бегу лисицы по зимнему лесу.
– Я видела женщину с востока на холме над храмом вчера ночью и с нею других. Она сказала, что не станет молиться греческим богам, но любому хорошему охотнику сразу ясно, чем она занимается. Знают ли мужчины? Я слышала про ополчение.
– Нет, не знают. А что, ты передумала давать убежище тем женщинам в роще?
– Нет, Артемиде было бы приятно. И Афине – тоже, я думаю.
Афина будет в ярости, когда выяснит, хотя я не уверена, по какой именно причине: потому что она настолько повернута на выходках своих героических мужчинок или потому что не она первая это придумала. Так или иначе, крику будет много; но в случае с этим делом она мне уступит. Если она хочет, чтобы Одиссей когда-либо вернулся домой – если она хочет, чтобы Одиссею было куда возвращаться, – она уступит.
– Если женщинам понадобится воевать, ты пойдешь с ними? У тебя явно верный глаз и крепкая рука.
– Может быть, – задумчиво говорит Анаит. – Они будут убивать женихов?
– Ну… нет. По крайней мере, пока.
– Почему?
– Потому что если мы убьем женихов, то навлечем на себя вторжение с большой земли. Женщине не пристало убивать мужчин в своем дворце, тем более с помощью войска, состоящего из других женщин. Это будет совершенно неприемлемо, и даже наши старейшие союзники – даже Нестор – будут иметь полное право вторгнуться на Итаку и отрезать мне голову. Или заставить это сделать моего сына, что было бы правильнее, если он хочет пережить нападение этих людей, желающих занять наш трон.
– Но… если вернется Одиссей? Он разве не убьет их?
– Вероятно.
– А это не навлечет вторжение?
– Может, и нет. Он царь. Убить сотню невооруженных – это то, что пристало царю.
– Ясно.
Ничего Анаит не ясно. Она, конечно, понимает, что таково общество, что оно так устроено. Она умная, она усвоила уроки. Чего она не понимает, так это того, почему общество, раз уж оно таково, настолько тупое и почему им управляют безмозглые идиоты. И в этом тоже я с ней согласна.
– Я, наверно, поняла, почему ты пришла помолиться Охотнице, а не девственной воительнице, – добавляет она, удобнее усаживаясь на корточки рядом с Пенелопой.
– Ты, вероятно, видела микенцев?
Анаит хмурится.
– Вчера приходили. Вели себя грубо.
– Они не осквернили храм? Не вошли на священную землю?
– Нет, до такого даже они не опустятся. Артемида удерживала всю греческую армию, пока Агамемнон не принес в жертву свою старшую дочь, чтобы усмирить ее гнев, – добавляет она, веселея при этой мысли. – Они не рискнут снова гневить ее.
«Па-апа-а! Папа, папа, папа, папа, они убили моего священного оленя, папа, папа, папа, па-апа-а! – ныла Артемида в ухо моему мужу. Она не совсем такими словами говорила, но это примерный перевод того лихорадочного визга, с которым она принеслась на Олимп, когда Агамемнон убил одного из ее проклятых священных оленей. – Папа, папа, папа, папа, папа, папа, ПАПА!»
«Ладно! – рявкнул мой муж. –