Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде чем я успел разглядеть сверкающие камни, к нам подошёл швейцарский жандарм.
– Добрый вечер, господа. Что вы здесь делаете? – спросил он с типичным для этого района певучим акцентом. Было уже два часа ночи, но жандарм всё ещё слонялся среди элегантных домов. Не похоже, что он что-то заподозрил, скорее, ему просто нечем заняться.
– Могу я увидеть ваши удостоверения личности? – спросил он для порядка. Мы протянули студенческие билеты. Джон выглядел спокойным: не пререкался, говорил на своем чистейшем французском языке, без шепелявости, порой так мешавшей ему. Он разговаривал с полицейским так, как будто бы стоял тёплый полдень, и мы собирались открыть корзину для пикника, а я в это время следил за тем, как лицо полицейского теряло человеческую кожу, обрастая блестящей чешуей рыбы, плывущей по течению.
– Вы, мальчики, случайно не участвовали сегодня в университетской демонстрации? – спросил жандарм.
– Non, – ответили мы хором. Он спросил о протестах, прошедших в тот день в Лозанне и распространившихся на все университеты в Швейцарии.
– Пусть протесты и выглядели мирными, но всё же не по-швейцарски как-то это. Может быть, в Америке и можно делать такие вещи. Или в Париже. Но мы же швейцарцы, – заявил он, как будто такое простое утверждение объясняло, почему они «не такие».
– Может быть, пора уже вернуться в школу? – предложил он нам, но не в приказном тоне, а добродушно предлагая. Мы решили последовать совету, направившись обратно в “École Nouvelle”. Тротуар все ещё качался под моими костылями, а я пытался справиться с волнами. Джон, казалось, был в жутком восторге.
– Ты видел его лицо? – спросил он, почти завывая от возбуждения. – Оно стало старым уличным фонарём. Его нос казался фитилём, а пламя в каждом глазу было голубым и танцевало по кругу…
– Кстати, хорошо, что ты почти не говорил, – добавил он.
– Представляешь, забыл почти весь свой французский! А его лицо превратилось в хвост форели, – пояснил я.
– Ну, круто, – согласился Джон.
Заснув на рассвете, я проспал до позднего вечера. Когда проснулся, комната выглядела убого. Ибенге не было. Во рту я почувствовал горький привкус, который долго не удавалось выплевать. Вновь вспомнилось лицо полицейского, мерцающее и извивающееся. Казалось, что под ногами у меня американские горки. В тот момент я отдал бы всё, чтобы эти воспоминания прекратились. Даже долгий душ не смыл остатки вещества. Ибенге вернулся через несколько часов после обеда, а я все ещё сидел на кровати в ступоре.
– Где вы с Джоном пропадали прошлой ночью? – поинтересовался он. – Ты что, принял немного его порошка вуду? Надеюсь, что нет. Видишь, сколько пользы он ему принёс? Учти: примешь его ещё разок – и закончишь как он, рисуя абстрактный космос.
Пока Ибенге не упомянул об этом, мне и не приходило в голову, что картины Джона представляли собой галлюцинации, которые тот пытался запечатлеть.
– Я недавно принял душ. Что ещё можно сделать, чтобы избавиться от этих ощущений? – стал выпытывать я.
– Не знаю, друг мой, – ответил он. – Сходи ещё раз в душ. Но на этот раз включай холодную воду!
Взяв полотенце, я, прихрамывая, вернулся в ванную, завернув свой гипс в пластиковую штанину (пришлось закрепить её сверху резинкой). А затем включил настолько ледяную воду, что едва мог терпеть. Шок от неё несколько привёл меня в чувство, хотя и не снял до конца сумрачной пелены с сознания. Закончив, я вылез и посмотрел на своё лицо в зеркале. Оно выглядело как никогда усталым: глаза налились кровью, а кожа под ними обвисла.
Возвращаясь в свою комнату, я столкнулся с Марко, одним из двух итальянских швейцарцев, живших внизу. Со слов Ибенге, он тоже был контрабандистом, только перевозил итальянские лиры из Италии в швейцарский Лугано, где он жил. Марко был высоким и жилистым, с веснушками на лице. Солнцезащитные очки-авиаторы “Ray-Ban” вечно висели над верхней пуговицей его рубашки, образуя петлю, а свободный золотой браслет, что он носил, издавал дорогой, раздражающий звук. Он казался каким-то сверхъестественно спокойным, как будто в любой момент таможенник мог обыскать его сумки, и ему придётся изображать невинного обычного студента.
Он спросил меня, что мы с Ибенге делали вечером, а затем без предупреждения придвинулся ко мне и внезапно поцеловал в губы, прежде чем я успел оттолкнуть его. На меня обрушился дурманящий аромат его одеколона.
– Какого хрена ты делаешь? – закричал я, глядя на его пухлые, небритые щёки, когда он нервно тряс своим браслетом. Он не моргал, но снова приблизил своё лицо ко мне. На этот раз я оттолкнул Марко, что заставило его отступить в сторону лестницы.
Я почувствовал, как внутри закипает гнев. Хотелось побежать за Марко, развернуть его и ударить по лицу, но я остался стоять на месте, чувствуя свою парализованность. Такая неподвижность заставляла злиться скорее на себя, чем на него. Почему же не ударил его кулаком или костылём? Зачем сдержался? И как так получается, что я всё ещё недвижно стою там? Попытался успокоить себя и заглушить ярость – как будто не имел на неё права. Моим способом справиться с неожиданным нападением Марко стало чистое отрицание. Мол, всё это абсолютно ничего не значит. И не имеет никакого отношения к папиным сомнениям относительно моей мужественности.
«Поступок Марко ничего не доказывает!» – сказав это себе, я сразу почувствовал прилив энергии. Но у меня банально не хватало сил: ни в ногах, ни в плечах. Поэтому я, ссутулившись, вернулся на кровать – вместе с обидой, кипевшей во мне.
Когда я лежал и неотрывно смотрел в потолок, то вдруг осознал, что случился мой первый в жизни настоящий поцелуй. Ингрид же просто коснулась губами моей щеки, но не целовала меня. Но тот факт, что «первый поцелуй» произошёл против моей воли – да ещё с мальчиком! – только усиливал нелепость и грусть, связанные с ним. Я всё ещё чувствовал, как борода Марко скребёт по моему подбородку: как будто ящерица проводит по лицу своим чешуйчатым хвостом.
Марко вызывал теперь у меня отвращение. А весь его вид просто отталкивал. Это доказывало, что отец оказался совершенно неправ, не так ли? Я не был голубым. Никогда больше мне не хотелось почувствовать чужую грубую щетину на своей щеке.
В тот вечер я написал отцу письмо, в котором не упоминал о том, что сделал Марко, но признался в приёме ЛСД. Рассудив, что если расскажу об этом, то смогу снять с себя бремя вины, и отец простит меня. Я написал