Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покинутое ею кресло все еще раскачивается и поскрипывает – сквозняки или привидения?
– Нет! – сделав страшные глаза, говорю я. – Сделай мне на руке!
Старуха глядит на Африканца. Тот с усмешкой отрицательно качает головой. Падает в ротанговое кресло, достает пакет с травой, папиросную бумагу и скручивает косяк.
– Он платит за татуировку на спине, – равнодушно сообщает старуха.
– Давай, Ло. Не трусь. Когда совсем будешь подыхать, я тебя угощу травкой, – смеется Африканец.
Ошеломительный, обнаглевший ты ублюдок… Хочешь знать, насколько остры мои ключицы и насколько глубока узкая ложбинка под солнечным сплетением? Острее бритвы и глубже перуанского ущелья Колка, скотина ты потрясающая.
– Что ты собираешься мне наколоть? – спрашиваю я старуху.
Но та молчит, словно между нами тысячи километров суши и океана. Ей не слышно с ее берега – все заглушают фиолетовые волны, серебряная пена, солнце Антильских островов, белый песок и трущобы на прибрежных холмах, выкрашенные во все цвета радуги картонные коробки. Она слегка чокнутая, эта кубинская ведьма.
– Тут накалывают только кресты и черепа в монохроме, и никак по-другому, Ло. – Он серьезен. Дымит и напряженно ждет: сниму или не сниму платье. Дым каннабиса змеится клубами, и уже вся комната полынно-горько пахнет предательством, соблазном, всеми смертными грехами сразу.
Кубинская мастерица русских подворотен. Ее хлеб – низший сорт живописи. Она готовит краски и копировальную бумагу, морщинистыми обезьяньими пальцами вставляет в татуировочную машинку иглу. Африканец докуривает косяк. Давит его в чашке, полной окурков в бордовой помаде. Подбирает мое пальто и говорит:
– Ладно, пойдем, Ло. Я пошутил. – Кидает на кресло смятую купюру – за беспокойство.
Мы сидим у барной стойки. Молчаливый, с квадратной челюстью бармен скалится, держа зажженную сигарету зубами, и протирает полотенцем стаканы. За сдвинутыми столами шестеро в рэперских кепках и тулупах за бутылкой граппы бросают кости. Взрывы раскатистого хохота. Возбужденные крики. В клозете кто-то надсадно изрыгает вместе с выпитым душу.
– Я больше не хочу видеть, как ты решаешь свои дела, – произношу я.
Африканец, хмуро уткнувшись в свой стакан, вздыхает:
– Не увидишь, обещаю.
Где-то на пирсах перекрикиваются на испанском. Чертов испанский в полночь кошмарен, точно волчий вой в ночном поле в метель. Ты слышишь, ублюдок? Здесь страшно. Не спасает даже горечь текилы. Разве ты не слышишь, как дрожат бетонные опоры моста? От их дрожи вот-вот треснет лед на январской реке, расколются торосы, и штормовой вал смоет нас в открытое море. Если прежде не ворвутся сюда воины-латиносы и не прирежут нас, как собак. Да, может, он сам и прирежет – вот этот, за стойкой, проклятый абхаз с лодочной кормой вместо челюсти и сигаретой в зубах…
Федька Африканец переглядывается с барменом, качает головой с извиняющейся улыбкой. А бармен смотрит на меня, презрительно искривив уголки рта.
Тенью проходит через полутемный зал кубинская ведьма. Останавливается возле Африканца. Кладет морщинистые ладони ему на виски, поворачивает его голову к себе, внимательным взглядом окидывает его лицо, словно оценивает лошадь.
– Похоже, я ей нравлюсь, амиго, – смеется Федька. Бармен, ухмыльнувшись, продолжает протирать полотенцем стакан.
– Ты опоздал лет на шестьдесят, мальчик, – хмуро отвечает старуха. Берет со стойки графин текилы и стакан. Уходит.
На стойке неверно пляшет под сквозняком опьяневшее от нашего дыхания пламя свечки.
– Что дальше? – спрашиваю я.
– Ничего особенного, Ло. Напьемся, потрахаемся, покурим, сдохнем.
– Ты такой мерзавец…
– Ну и ты та еще тварь.
– Когда ты сдохнешь, я на твои похороны не приду.
– Да и пофиг.
Африканец допивает залпом, со стуком ставит стакан.
– Тварь, – усмехается он. – А теперь пошли купаться, тварь.
Кидает на барную стойку деньги. Рывком сдергивает меня со стула, обхватывает в самом узком месте, переломив пополам, и легко несет к выходу. Куда? Топить в полынье? Проклятие, хоть шепотом произнесенное, неуместно – я ведь сама этого хотела, сама искала его.
У пикапа, прямо на ветру, под снегом, он снимает бушлат и зачем-то стягивает футболку. Мозги отморозил? Под таким-то ветром… У него злое и решительное лицо. Резкий подбородок, резкие ключицы, резкая продольная ложбинка на груди, резкие косые мышцы живота, на который можно сесть, как в изгиб седла. А что там, за границами низко посаженных джинсов, ремень которых он расстегивает, прямо и без улыбки глядя мне в лицо, я смотреть не решаюсь.
– Тебе что, помочь? – спрашивает он.
– Нет…
– Что нет? Ты достала, Ло. Или здесь и сейчас, или я тебя придушу и сброшу в прорубь.
– Ты психопат…
– Да, Ло, все серьезно.
Он толкает меня на заднее сиденье. Не так, Ло. Здесь так не выйдет… Выйдет, вот увидишь, да не переворачивай меня, я не хочу, как скотина… Заткнись уже, Ло, ради бога… Я сама касалась уже затянувшегося бледного шрама на его скуле, сама запускала пальцы в его волосы и, безгранично любопытная цикада, изучала цветок зла, вылитый из металла, в последней, ужасной стадии напряжения. Эту стадию, несомненно, господь придумал, выкурив трубку с опиумом. Никто не заставлял – сама извивалась змеей, распаляя его, сама искала его губы, не пряча ни ключиц, ни лона, и заставляла умирать со стоном посреди заснеженного ада, полного диких бледных дрожащих огней… то черти с корабельными фонарями, не иначе, искали по метели нас, ошалевших от холода и похоти. Банши виновна, господа инквизиторы, можете сжечь на костре.
Урчит мотор – он его только что завел и включил печку. Мы курим, пытаясь согреться после кошмарного безрассудства в промерзшем пикапе.
– Ло, мне тут уехать надо… Дней на пять, – вдруг произносит он.
– Уезжай. Я от тебя ничего не жду, – отвечаю я.
– Да и я от тебя ничего не жду… – Он чешет затылок, усмехается и наконец выдыхает: – Останься у меня на это время.
Ему бы бегать где-нибудь по белому песку гоанского побережья, сверкая быстрыми узкими пятками, заставляя изнывать бедных барышень. Этот восхитительный ублюдок cнесет крышу еще не одной женщине. Так какого черта он натянул эти негнущиеся армейские ботинки и решил сдохнуть в этом вонючем квартале? Господь, признайся, ты слепил его из смуглой глины и высветленных солнцем сухих вишневых косточек в минуту, когда тебе хотелось танцевать?
Я выбрасываю окурок через приспущенное стекло и спрашиваю:
– А дальше-то что? Мне взять обрез в руки? Поменять ботинки на армейские? Отрастить бороду, как у Рубанка? Или я при вас буду шлюхой? Федькиной сукой, да?