Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это его картина. Тебе нравится? – наконец произносит Ольга.
– Я не разбираюсь в живописи.
– Я спрашиваю не о том. Тебе нравится?
– Нравится, – хрипло отвечает он и отворачивается к окну. А там тяжелая коричневая штора колышется от сквозняка, и некуда деться от этого тошнотворного запаха пионов.
Это единственный холст, который Ольга за всю свою жизнь купила. В прошлом году у Гробина, когда тот долгой зимой едва сводил концы с концами, пил за чужой счет, брал краски в долг, искал еду в мусорных баках.
– Раз нравится, оставь Гроба в покое. Не трогай его девку. – У Ольги гневно изогнуты брови, индейская женщина берется за томагавк. – Ты не понимаешь. Мы со своими обрезами, кастетами, шмалью все до единого тут, в этом квартале, сдохнем, никому не нужные, как крысы. А он со своими картинами останется.
– Да я кладу на него с прибором. – Федор встает и идет к двери.
Ольга измученно опускается на стул и вслед Федьке бросает:
– Помощь с Раджешем нужна?
– Сам разберусь, – отвечает он и выходит.
* * *
С ночи дует штормовой северо-западный ветер, гремит где-то в кровле и, кажется, вот-вот сорвет ее к чертям собачьим. В щели окна задувает так, словно прикладываешь ухо к огромной трубе и слушаешь вздохи и уханье воздушного потока. Сатанов, на тюфяке которого я ночую четвертую ночь, ворочается на холодном полу, кашляет и дышит со свистом в своей норе из одеял. Где-то, за несколько километров отсюда, замерзший залив холоден и сумрачен, а в открытом море волны вздыбливает на пять метров, оттуда наползает тьма – господь, омраченный чем-то, гонит на нас шторм – казнь египетскую. С утра обрушивается такая метель, что на улице собственной вытянутой руки не видно. Затворы дамбы закрыты. В сквере Фукса валит деревья, на Говенской стороне, по слухам, сорвало кровлю с какого-то заброшенного здания у реки.
Сатанов надрывается в кашле так, что вот-вот изрыгнет на пол легкие. Кутается в одеяло, идет ставить чайник. Он бледнее гниды. Понуро присел на подоконник и ждет благословенного кипятка.
– Мы словно в вороньем гнезде… ловцы ветров… китобои…
– Ты бредишь, Сатанов?
– Нет, рыжая, наблюдательная бочка на фок-мачте китобойного судна называлась вороньим гнездом. Смотри, как штормит, какой ветер… нас всех, к чертям, снесет в открытое море…
Он достает из-под стола чекушку с дрянным коньяком. Подносит к губам, кашляет как проклятый и протягивает мне. Я лишь качаю головой.
– От этого ты и сдохнешь, Сатанов.
В коридоре хлопает дверь, и, не разувшись, вваливается прямо на кухню заметенный, похожий на снеговика Борис. Сразу же хватает бутылку со стола и прикладывается к сатановскому пойлу. Роняет на табуретку свое слоновье тело и вздыхает:
– Шторм пришел…
– Был у Гробина? – спрашиваю я.
Борис разглядывает лужицы на полу, что натекли с его ботинок, утирает заснеженным рукавом лицо.
– Пьет Гроб. Вчера, сегодня с самого утра. Нажирается. А чайхана закрыта. Вот вам главная новость, господа.
– Почему? – спрашивает Сатанов.
Борис пожимает плечами.
– Ублюдки мутят чего-то. Вчера бой был на пирсах, не слыхали? Столько кровищи, у ангелов глаза полезли из орбит…
Я дрожащей рукой тянусь к чекушке. Глотаю эту мочу цвета жженой сиены. Резкий вкус отчаянья. Задыхаясь от жжения в горле, шепчу:
– А с Африканцем что, он жив?
Они смотрят на меня удивленно и молчат: откуда им, на хрен, знать. Они только сейчас, вдруг, начинают догадываться. Я выдала себя с потрохами. Под их гробовым молчанием я выхожу в коридор, надеваю ботинки, беру свое пальто, возвращаюсь на кухню и прямо у них из-под носа забираю с собой чекушку с мочой. Они молчат. Я хлопаю дверью.
В Пехотном – январская чернота и метель ревет. Ветер замутил бесконечную нескладную симфонию из жестяного дребезжания водосточных труб. Ни души. Двери всех лавок, рюмочных, булочных, подвалов, иллюминаторы-окна всех окрестных домов-шхун – все наглухо задраено. Шторм пришел, мать его. Я стучу, дергаю за ручку тяжелую дверь чайханы – бесполезно. А мне-то не много нужно – только узнать, теплы ли еще его большие, потрескавшиеся от ветра губы.
Снова возвращаюсь к доходному дому, поднимаюсь по обшарпанным ступеням парадной и стучу в квартиру Ольги. Стучу настойчиво, и Ольга открывает. Кутается в шаль, мрачная.
– Чего тебе, Ло?
– Где Африканец?
Она впускает меня, но не дальше прихожей. Поправляет на мне ворот пальто, как мать в детстве. Говорит:
– Ступай-ка отсюда. У меня дела. Сегодня Зайка встречается с Шимоном.
– Скажи, где он?
– Не знаю, Ло.
– Скажи, скажи, скажи, молю тебя Христом-богом, индусским Шивой, фараоном Рамзесом вторым. Скажи, мать твою, сука ты!
Ольга усмехается. Смотрит долгим взглядом, вдруг кладет теплые ладони на мои ледяные щеки и наконец говорит то, что давно хотела сказать:
– Не пудри парню мозги. Он тебе ни к чему. Тебе с ним и поговорить будет не о чем. Не для тебя он, понимаешь? И мир ублюдков не для тебя, не стоит тебе в него соваться.
– Я с ним не говорить собираюсь! – отталкиваю я ее руки.
– Ох, Ло… Возвращайся к Гробину.
– Гробин меня выгнал.
– Просто иди к нему. Он простит.
– Да что ты о нем и обо мне знаешь!
– Успокойся, Ло, – ровным голосом предупреждает Ольга.
– Пошла ты! Пошли вы все!
Я бегу по крутым ступеням в черноту январского мироздания, где столбы метели кружат, как смерчи. Пью горькую мочу из чекушки. И мне уже плевать на стыд. Встречу Африканца вон в той подворотне – там же узкое тело и лоно мое, снег своей кожи и медь волос предам на растерзание воину, пусть все, что сможет, со мной сделает.
* * *
Федька Африканец выходит из парадной и поднимает ворот бушлата. Метель занесла пирсы сугробами, а северо-западный ветер, ревущий без передышки, сдул с этих сугробов все лишнее, превратил в обледенелые пики – словно Тибетское нагорье встало над колючей ледяной рекой. У Федьки еще болят ребра и синяки чернеют на лице. Чистить пикап ему лень, и он, смахнув рукавом снег со стекол у боковых зеркал, садится в промерзшую тьму машины, погребенной под метровой рыхлой шапкой. Натужно скрипнули дворники по обледенелому стеклу.
На крышу и брезент пикапа нахлобучен снежный ком. Сквозь штормовую черноту Африканец катит через Канаткин мост на Говенскую сторону. Там, в заваленных мусором переулках, живут индусы, эти смуглолицые крикливые пожиратели риса и дала из бобов с кари, прожигающего кишки, любители бетелевой жвачки, от которой краснеет слюна. В своей части квартала индусы устроили такую срань, что сам господь и за семь лет не выскребет. Вполне довольные жизнью, они обитают на своей помойке и страдают лишь от морозов и ветра, пронизывающего до костей.