Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этой подписи на лист упала кляксой Витькина слеза. Он фыркнул носом, аккуратно свернул треугольники обратно по оставшимся сгибам и спрятал на место, за раму. Почему-то Витьке было теперь стыдно посмотреть в глаза мужчине на портрете. Ведь и за этим богатырем тоже когда-то закрылась дверь родной избы, но не отпраздновали для него привальную, не встретили с пирогами и тушёным глухарем… И даже портрет его остался позабытым в брошенном доме посреди брошенной деревни.
Витька все же заставил себя посмотреть на давно умершего человека, которого, как он знал теперь, звали когда-то Николаем. Он попытался представить этого могучего широкоплечего мужчину худым, раздетым, в рваных ботинках, и увидел его стоящего под снегом у «блока смерти», и словно сам услышал, как сказал лейтенант, не пожелавший отречься ни от своего звания, ни от своей Родины: «Жить осталось недолго. Сообщи о моей судьбе».
Мальчик не позволил себе плакать. Вместо этого достал конфету из школьного рюкзака и в пустоте, в гулкой утробе гниющей избы произнес вслух оставшиеся на сегодняшний день два желания:
– Чтоб те, кого в армию забирают, те всегда домой возвращались! Чтоб Пантелеевка, как Колотилово, не вымерла!
Он сел на покосившийся стул и начал с силой откусывать от «Богатыря» и жевать, не чувствуя никакого вкуса, а когда съел конфету всю без остатка, разгладил фантик и аккуратно спрятал его к письму за раму как залог исполнения желаний.
– Простите, что без спросу зашел к вам! – попросил Витька и медленно пошел вон из избы, а вслед ему с улыбкой глядел с портрета Николай, и безымянные женщины, и женихи с невестами, и парни-солдаты, и нарядные ребятишки…
Витька даже не помнил, как добрался по тракторному пути до Пантелеевки. Дорога не заняла много времени, но в голове, словно записанные на пленку, всё звучали строки из письма. Примерно на середине пути начался мелкий колючий снег, не первый этой осенью. Мальчик почти дошел до своей избы, когда его, понуро бредущего по огороду и что-то бормочущего себе под нос, заметил из окна старший брат. Саня, зная, как весь год ждал его «мелкий», вышел к Витьке навстречу в своей нарядной дембельской форме с нашивками и аксельбантами, которую по деревенскому обычаю полагалось ему носить весь привальной день.
– Витька, ты чего сегодня с другой стороны-то чешешь, братан? – Саня шел к мальчишке под снегом, высокий и ладный. Он не торопясь лавировал меж убранных грядок, так похожих осенью на холмики могил. – Ты что, на рейсовом приехал? Так он же сегодня по новому шоссе идет. На вокзале в Вологде везде объявления… От Колотилово сам дошел?! Ну, брат, повзрослел ты за год! Не заблудился! Ну, здорово, мужик!
И тут Витька кинулся к Сане и повис у него на шее, утонув в богатырских объятиях…
На поминках у старой доярки[13] Параси было шумно и весело.
Сначала-то, конечно, и грустили, и плакали. На сороковины батюшка Димитрий отслужил панихиду в церкви. После службы сельская паства продралась на кладбище через высокие февральские сугробы. Будто чёрные овцы на белых пажитях, разбрелись сельчане меж родных могил. Намёрзлись, наплакались, наглотались водки вперемешку с вьюгой, а за поминальным столом оттаяли, раскраснелись, как после хорошей бани, отмылись от скорби морозом и жаром.
Скончалась бабушка Парася в почтенном возрасте, оставив после себя двух дочерей, двух сынов и множество внуков и правнуков. На сороковой день почтить ее память собрались не только родные, но и все, кто работал с ней на ферме. Славилась Парася на всю округу своим легким и весёлым нравом. И как только односельчане пропустили по чарке-другой за упокой души, как только начали поминать ее по обычаю, так уже и не смогли удержаться от улыбок, а то и смеха. Ну не было никакой возможности, поминая Парасю, остаться серьезными! Или пришлось бы молчать о ней вовсе, что тоже как-то не по-людски. Молодой и от природы смешливый, отец Димитрий хорошо знал покойную и только потому не препятствовал, хоть, рассуждая по-христиански, грешно на поминках улыбаться. Сам он всеми силами пытался остаться сдержанным, и оттого из бороды у него иногда доносились странные звуки, напоминавшие перекипевший самовар.
Вспомнили, как после войны десятилетняя Парася доила коров за свою матушку-доярку, за знаменитую на весь колхоз героиню соцтруда тётку Павлу. Еще в сорок втором Павла Никаноровна осталась двадцатисемилетней вдовой с пятью детьми и работала круглые сутки на свою ораву.
– Что греха-то таить, при таких-то нагрузках матерям нашим без чекушки-то и не выжить бы было – простите уж, отец Димитрий! Пьянка – грех, знаем. – Старый пастух и скотник дед Иасим покосился на батюшку и продолжил свой рассказ: – Но без чекушки тогда как без лекарства. Павла-то Никаноровна притомилась после ночного покоса, днем-то для своего подворья косить не давали. И на утренней дойке уснула она в сене, а Парася за нее доит. А тут возьми да и приедь председатель. Принесла ж его нелегкая в этакую рань! У Павлы-то Никаноровны чекушка была запрятана за кормушками. Идёт председатель, а Парася испугалась, что он винцо-то увидит, и нет чтоб бутылку за кормушкой оставить, схватила ее по ребячьей глупости и в посыпку-то[14] и вылила. В бачок прямо. А бутылку в навозный жёлоб сунула. Так сильно забоялась, что матери трудодни спишут. Голодно жили-то, а на трудодни зерна давали. Председатель тогда был Николай Иваныч. Подошёл он поглядеть, видит, девчушка надрывается, бачок с посыпкой поднять не может, и подсобил. Взял эту посыпку с винцом-то – и в кормушку! «Молодец, – говорит, – Парася. Матери помогаешь». И мимо прошёл. А бурёнка посыпку-то всю и съела. Потом лежит, как колода, осоловела. Тогда ведь не щас скотину кормили: на ногах держатся, дак и ладно. Вот чекушки-то и хватило, чтоб ее с копыт свалить. Другие доярки шутят: «Что, Парася, корова-то частушки не поёт еще?» А Парася отвечает: «Молчит рогатая. Боится, что ей трудодни за пьянку спишут».
Вспомнили, и как Парася, сама став матерью, старшую дочь Нину таскала с собой в поле, потому что не с кем было ребенка дома оставить. Детских садов в те времена на селе не водилось, а взрослые все, кто мог на ногах стоять, выходили на работу. Пока мать сено в копны складывала, поймала Нинка в поле кузнечика и спрашивает, мол, кто это такой, а Парася отмахнулась от дочки, успеть ей надо было до дождя, тучи надвигались, и не глядя ответила: «Карл Маркс, не иначе». Дождь хлынул, спрятались все деревенские от ливня в сенном сарае, видят, Нинка что-то в кулачке держит, не выпускает. Спрашивают, что там у тебя? А Нинка в ответ: «Кырлу-Мырлу поймала!» Мужики хохочут: «Какой он из себя-то?» А Нинка: «Зелёный да шибко прыгает». Мужикам и того смешней: «Да точно зелёный-то? Кырлы-Мырлы все красные. Может, Николай Иваныча словила?» Кличка у председателя тогда была Зелёный, за то, что курил он много, так что кожа на его руках от табака стала зеленовато-жёлтого неестественного цвета. И хромал он так, что при ходьбе будто подпрыгивал, как кузнечик, потому что на войне под Ленинградом ранение в бедро получил и левая нога с тех пор у него не сгибалась.