Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Надо играть сильно! Надо играть сочно! Надо играть их! — кричал мистер Крэг. — Декорации! Что это за мечты о декорациях? За идеи о декорациях? За воспоминания о декорациях? Мне дайте сочную, ядреную декорацию. Саму жизнь! Разверните картину! Лаэрт уезжает. Вероятно, есть и придворная дама, которая в него влюблена. Это мне покажите! Вероятно, есть кавалер, который вздыхает по Офелии. Дайте мне его. Танцы. Пир! А где-то там, на заднем фоне, через все это сквозит… Вы понимаете: сквозит?
— Ну, еще бы не понимать: сквозит! Очень просто! — сказал г-н Немирович-Данченко.
— Сквозит, как их бред, как кошмар, — Гамлет!
— Я думаю, тут можно будет датского дога пустить? — с надеждой спросил г-н Станиславский. Мистер Крэг посмотрел на него с восторгом.
— Собаку? Корову можно будет пустить на кладбище! Забытое кладбище! Забытые Йорики!
— Ну вот, благодарю вас!
Г-н Станиславский с чувством пожал ему руку…
Г-н Вишневский спрашивал встречных:
— Какие еще в Дании бывают животные? Мне для Станиславского. Хочется порадовать.
Г-н Немирович-Данченко задумчиво поглаживал бородку:
— Неожиданный человек.
Мистер Крэг даже плюнул.
— Чтоб я стал ставить эту пьесу? Я? «Гамлета»? Да за кого вы меня принимаете? Да это фарс! Насмешка над здравым смыслом! Это у Сабурова играть. Да и то слишком прилично!
— Да, пьеса, конечно не из лучших! — согласился г-н Немирович-Данченко.
— Бессмыслица! Ерунда! Сапоги всмятку! Пять актов человек колеблется, убить ли ему Клавдия, — убивает Полония, словно устрицу съел! Где же тут логика? Ваш Шекспир, если он только существовал, — был дурак! Помилуйте! Гамлет говорит: «Что ждет нас там, откуда никто еще не приходил?» — а сам только что своими глазами видел тень своего отца! С чем это сообразно? Как можно такую ерунду показывать публике?
— Конечно, — сказал г-н Станиславский. — Но мне кажется, что если на сцену выпустить датского дога, — появление собаки отвлечет публику от многих несообразностей пьесы.
— И гиппопотам не поможет! Хотите играть «Гамлета» — будем играть его фарсом! Пародией на трагедию!..
Г-н Немирович-Данченко ходил, зажав бороду в кулак.
— Парадоксальный господин!..
Надеюсь, читатель с большим интересом следил за представленным здесь вдохновенным «художественным процессом».
Критикующие Гилельса и те, кому нравилось его воспитывать, часто требовали от него «играть декорации» и «выпускать дога», что и считалось, собственно, признаком истинного художника. А он-то знай себе виртуозничает… Только с его характером и волей можно было противостоять, не поддаться, остаться самим собой.
Напоминаю читателю, чтоб не терять ориентир: послеконкурсные московские гастроли Гилельса 1934–35-х годов сопровождались — конечно, не без трезвых голосов — суровыми статьями, изобретательными нападками, унизительными «нравоучениями»…
Что же делает Гилельс?
Никто не мог предвидеть такого поступка: неожиданно, со свойственной ему решительностью, он прерывает поездку, отменяет все запланированные концерты и… уезжает обратно в Одессу, домой, к Рейнгбальд. Знакомый почерк!
Теперь укажу на одно событие, которое имеет очевидную внутреннюю — и внешнюю — связь с гилельсовским решением и как бы им предвосхищено; сопоставление напрашивается.
В 1936 году, спустя год после гилельсовского жеста, Шостакович, «воспринявший» уничижительную критику «Леди Макбет» (кто не слышал о статье «Сумбур вместо музыки»?!), во избежание новых нападок снимает с исполнения свою уже выученную оркестром и отрепетированную Четвертую симфонию.
Оба поступка сходны, как родные братья, оба — вынуждены.
Необходимо, однако, оговориться. Не нужно представлять себе дело таким образом, будто Гилельс был «низвергнут» и тем несчастлив. Нет, конечно. Прежде всего, был постоянный успех у публики, переполненные залы, где по обыкновению яблоку негде упасть. Да и дружная критика — не без здравомыслящих людей в ее рядах — всегда расшаркивалась перед его дарованием, признавала заслуги, чем-то восхищалась; просто критика указывала ему — для его же блага и процветания нашего родного советского искусства — единственно верную дорогу.
И еще о сложившейся, вернее, складываемой вокруг искусства Гилельса «завесе суждений»: корни всего — именно в 30-х годах. На то были и другие причины. Попробую объяснить.
В апреле 1937 года на общемосковском собрании писателей выступил Евгений Петров. Начал он так: «Товарищи, речь, которую я хочу произнести, написана вместе с Ильфом (смех, аплодисменты), и мы хотим рассказать в ней обо всем, что нас беспокоит, тревожит, о чем мы часто говорим друг с другом, вместо того, чтобы работать. То есть, мы, конечно, работаем тоже, но уж обязательно, прежде чем начать писать, час-другой посвящаем довольно нервному разговору о литературных делах, потому что эти дела не могут нас не волновать».
Чем же больше всего недовольны Ильф и Петров?
Критикой.
В конце этого блестящего выступления — важнейшие мысли, вот они: «У нас в литературе создана школьная обстановка. Писателям беспрерывно ставят отметки (читатель понимает, конечно, что не только писателям. — Г. Г.). Пленумы носят характер экзаменов, где руководители Союза перечисляют фамилии успевающих и неуспевающих, делают полугодовые и годовые выводы.
Успевающим деткам выдаются награды, а неуспевающим читают суровую нотацию, так сказать, отповедь. Неуспевающие плачут и ученическими голосами обещают, что они больше не будут. Один автор так и написал недавно в „Литературной газете“ — „Вместе с Пильняком я создал роман под названием ‘Мясо’. Товарищи, я больше никогда не буду“. (Смех, аплодисменты.) Но от этого не легче. Совестно, что существует обстановка, в которой могут появиться такие письма. Было бы лучше, если бы с таким заявлением выступил издатель, напечатавший этот литературный шницель. (Смех, аплодисменты.) Впрочем, он, наверное, сейчас выйдет и тоже скажет, что больше не будет. Обязательно выйдет. Вот увидите! То, что он выйдет сюда и покается, — это очень приятно. Но гораздо приятнее было бы, если бы он в свое время по рукописи понял, что книга плохая».
И дальше — самое главное: «Но что поделаешь! Люди отвыкли самостоятельно думать, в надежде, что кто-то за них все решит. В Союзе, в журналах, в издательствах не любят брать на себя ответственность. Попробуйте оставить издателя или критика на два часа наедине с книгой, которую еще никто не похвалил и не обругал. (Смех.)
(Голос: „Он не останется“.)
Он же выйдет из этой комнаты поседевшим от ужаса. (Смех, аплодисменты.) Он не знает, что делать с этой книгой. Он плохо разбирается в искусстве. От неуменья правильно оценить книгу литература страдает.