Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как себе наметил, так и сбылось.
Хоронили мы его, вправду, чисто генерала. Матрена Федоровна мировую музыку выхлопотала. Машина вся в бархате. Ну и разжег бы он за это, если бы глянуть мог, — не любил Гаврилыч роскошества...
Рассказывает жена Черемухина, Валентина Николаевна:
— Начну с самых корней. Его отец и мать из Семено-Александровки, бывшего Хреновского района. Отец в молодости был овечьим пастухом, а зимой портняжил — шил шубы. Грамоте выучился только на военной службе, там и осел надолго. Привез жену, дети пошли; работал на топливном складе.
В девятнадцатом году его старший сын, Николай Гаврилович, был предревкома на железной дороге. Белые рыскали, искали, чтобы порубить всю семью. Николай ушел в подполье, а отец с матерью все побросали и с младшими ребятами кое-как добрались до своей почти забытой деревни.
Василий Гаврилович к тому времени учился в Ленинграде, в технологическом институте. Но голод заставил уехать в Воронеж. Здесь свалил сыпной тиф. После болезни он в Семено-Александровке, учитель. В двадцатом году я окончила девятилетку в Боброве; меня, Валентину Оболенскую, назначили в ту же деревню, в ту же школу, что и его. Первого марта двадцать первого года мы поженились. Мне — семнадцать лет, ему — двадцать пять. Учительствовали в сельских школах в Хреновском, в Бобровском районах. С тридцать второго года непрерывно в Шишовке.
К Шишовке мы с Василием Гавриловичем душой приросли. Природа нас заворожила, а уж его — трудно передать как. У него тогда были в легких две большие каверны. Побродил по лесам, по лугам, надышался сосновым, разнотравным воздухом — о туберкулезе думать забыли. Все же я себя считала крепче, отстраняла его от хозяйства, от огорода. Пусть лучше с удочкой посидит.
Деревня в тридцатые годы была еще старого обличья. Крыши соломенные. В избах... ну, это вы сами видали, знаете. По Битюгу лес дивный, а Шишовка вся на голом месте, кроме старого Станкевичева сада и кленовой аллеи, ни деревца, ни кусточка. Василий Гаврилович стал к садам народ приохочивать, дички яблонь, груш культурными сортами учил прививать, добыл виноград «шасла», «мадлен», из Новочеркасска выписал «жемчуг Сабо». Диким виноградом у нас вся веранда была обвита. Пасеку небольшую поставили. Рои он щедро дарил, лишь бы кого заинтересовали пчелы.
Охотой увлекался страстно. А чем он, тем и я. Патроны набивала, ружья чистила. Сколько по болотам, по лесам вместе исхожено... Щенят я выращивала, выводила у них из шерсти блох. Собак гончих и всяких у нас за долгие годы перебывало много.
Чтобы иметь от реки полную радость, купили мы в начале своего шишовского житья долбленку. Были в селе исконные мастера: огромный сосновый кряж распилят пополам, выдолбят почти все нутро, а сиденья оставят. Чем не пирога! Сплошная романтика. Второй нашей лодкой был прозаический плоскодонный баркас. Зато нем можно было плавать целой компанией.
О рыбалке, об охоте после Евгения Ивановича добавлять нечего. Скажу только — на охоту с Василием Гавриловичем и сын наш ходил, Роман, лет с пятнадцати. Отец с ним был строг. А ко мне Рома льнул, хотелось ему ласки. Перед войной он уже в университете учился, на физмате.
Теперь вернусь немного назад. Умерла мать Василия Гавриловича, и отец с тридцать пятого года жил с нами. Старичок по характеру замкнутый. Худой, подвижный, очень аккуратный. Усы всегда подстрижены, бородка клинышком. В восемьдесят лет дрова колол, за коровой навоз убирал.
А в сороковом году парализовало у него ноги. Слег мой свекор. Я его обихаживаю, Василия Гавриловича не допускаю. Благо больной терпеливый, значит, и мне терпимо.
Тут, осенью сорок первого, и случилось... Пошла я вечером корову доить, а свекор в окно зовет: «Вернись скорей, я не знаю, что с ним, отчего так страшно кричит».
Я вбежала в комнату. Вижу, Василий Гаврилович разложил на столе все карточки сына, Романа, от малых лет до университета, и вопит, рыдает над ними. Я рывком сдвинула карточки в ящик стола, замкнула его, ключ в карман положила. Потом похоронную у него еле отобрала. Почти ослепшая от слез прочитала: «...Пал смертью храбрых под Ржевом». Плакать себе запретила. Надо было последнего, самого родного человека спасать — Василия Гавриловича.
Спасла нас работа. Она тем военным летом и на детские плечи легла. Василий Гаврилович со школьниками еще с начала жатвы с поля не уходил. А теперь и я оставлю больного под присмотром старухи соседки и все с мужем, все с ним рядом... Тут мы с Матреной Федоровной очень сблизились. У нее муж был на фронте, дома сын маленький, а на ней такая работа и ответственность — за людей, за хлеб, за машины. Директором эмтээс она была. И настоящий человек, находила для осиротевших душевное слово.
К зиме немного пришел в себя Василий Гаврилович, но старался больше на людях быть, если не в школе, то в колхозе. А я каждый день после школы возле свекра. В начале сорок второго, восьмидесяти шести лет от роду, он умер.
Продолжение рассказа Валентины Николаевны:
— Василий Гаврилович смолоду был очень взрывчатый и упрямый. Об этом мало кто догадывался, потому что на людях он умел брать себя в руки. А дома, если что не по нем, такую бурю устроит — небо на землю рушится. Я знала, что буря эта на пять минут, и выработала свою тактику: он кричит, гремит, а я сделаюсь совсем немая, как рыба. Когда вижу, выдохся его запал, начинаю тихонько уговаривать: «Ну что ты, Вася, успокойся. Все будет по-твоему. Все, как ты хочешь...»
После иногда и к моим доводам прислушивался, но редко. Больше все решал сам.
Трудный человек для семейной жизни. Думаю, никакая другая женщина с ним не ужилась бы. С годами вспыльчивость умерилась, но после гибели сына у Василия Гавриловича нервы становились подчас как оголенные провода. Кажется, прикоснись — обуглишься, и сам он сгорит дотла.
На сорок первом году совместной жизни впервые вышел у нас с ним крайний разлад. И хоть пришлось мне вначале подчиниться его воле, скоро стало ясно, кто был прав.
Умерла в Мелитополе моя мать. Отец прислал жалкое и жалостное письмо: «Не покиньте меня, старого, безнадзорного». Детками нас, почти семидесятилетних, нарекает, зовет жить к себе.
Василий Гаврилович сразу сдался: «Едем!» Я — ни в