Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Дверь камеры открыли, надзиратель — Андрей сразу про подкандальники, тот, улыбка в сторону, сказал, что с него совсем снимут кандалы, — сообщил, что его благородие заместитель коменданта Талалаев распорядился перевести Андрея из одиночки в общую, к уголовным. «Как к уголовным? Почему? — Андрей отшатнулся к стене. — Я… Я по политической статье, я революционер, мне…» За надзирателем в камеру вошли еще двое. Надзиратель схватил Андрея за плечо: «Молчать! Пойдешь в общую, будешь протесты устраивать — и розги получишь, и вот это, — он поднес к лицу Андрея кулак. — Я два раза бью, третьего уже не надо, понял?» «Потрудитесь обращаться на «вы», — выкрикнул Андрей. — Ни в какую общую…»
Надзиратель стоял у дверей, лупили младшие надзиратели, редкий случай — можно было бить политического, звеня цепями, Андрей летал от одного к другому, — поволокли по коридору, никто из политических — Лихтенштадт, прознавший о переводе, простучал — не заступаться! — никто и не заступился, никаких акций не было, никаких, во дворе с Андрея сбили кандалы, потащили дальше, забросили в «зверинец», в большую камеру на двадцать пять человек, с выходившей в коридор стеной-решеткой.
Андрей пришел в себя на полу, перевернулся на бок, с трудом сел. Над ним стоял высокий человек с большим лбом, скошенным подбородком. Человек присел на корточки. Протянул Андрею сильную руку. «Патрикей-Казимир, — сказал человек. — О’Бриенн де Ласси. Можете ко мне обращаться Казимир Петрович. Вы же тот самый, кто ограбил и убил Кульмана? Приятно познакомиться!» Казимир Петрович помог Андрею встать. «Кульман должен был меня освободить от тюрьмы, но, деньги взяв, отказался от дела…» — он повел Андрея по камере, в дальний угол, где стояли двухъярусные койки, остановился возле одной из них. «Верхняя свободна. Тот, кто спал на ней, получил второй месяц карцера. Обычно после такого попадают на кладбище. Если выживет, все равно залезть не сможет. Так что располагайтесь. В одиночке у вас не было имущества? Ни ложки, ни плошки? Сейчас организуем. Кульман обладал магией. Присяжные ловили каждое его слово, а меня он бросил. Так что я вам благодарен». «Я Кульмана не убивал, — попытался перебить Казимира Петровича Андрей. — Я стрелял в потолок, для устрашения…» — «Милый мой! В крепости сидите вы, значит, вы и убили. Не преступление первично, а наказание. Над каждым из нас висит его дамоклов меч. Я ваш должник, сам бы убил, но приговорили к бессрочной каторге. Они, понимаете ли, решили, что я отравитель. Ради денег. Это же так естественно! Ведь вы тоже убивали Кульмана ради денег, да?» — «Да, но я…» — «И у меня та же коллизия, как у вас. Есть отравленный, а травил не я. Не лично я. Тестя, жену, брата жены. Представляете, жена выжила! У вас без срока? Будет о чем поговорить! Здесь очень неприятное общество, очень!»
Де Ласси, отравитель, игрок, великосветский бездельник, обладатель сокрушительной силы, пробивавший ударом указательного пальца боковину тюремной кружки, стал защитником и опекуном. Андрей заметил, что де Ласси больше ни с кем в камере не разговаривал. Только с Андреем. Защищать же было от кого. В первый же вечер Андрей увидел при раздаче ужина — каши с куском хлеба — улыбающегося ему каторжника, того, с кем он был скован на барже, столкнувшего Андрея в воду.
Стоян, улыбаясь, указывал взглядом на Андрея угрюмому здоровяку, заросшему под самые глаза рыжей, почти красной бородой. Здоровяк закинул опорожненную миску в бак, отталкивая бывших на пути, подошел к Андрею, сидевшему рядом с де Ласси на нижней койке, потянулся к его куску хлеба: «Тебе много, — произнес здоровяк неожиданно высоким голосом, — а я еще голоден». Де Ласси отвел его руку. «Это Гордеев, недавно как переведенный в наше узилище, — сказал он Андрею. — Читали в газетах про грабителя и насильника? Который у девочки лукошко с лесными ягодами отнял, а девочку изнасиловал и убил? Потом пошел по дороге, из лукошка ягодки кушал, по лукошку опознали и так побили, что чуть не помер? Нет? А много писали…»
Де Ласси встал. «Господин Гордеев уже успел попасть под обаяние примы камеры четырнадцатой, разрубателя икон и дешевого вора, — продолжал де Ласси. — Вон, видите, кивает? Где-то тут, в каком-то вонючем углу их третий, Комов…» Андрей тоже поднялся, саданулся головой о верхнюю койку, но де Ласси уже резко ударил широко замахнувшегося Гордеева в правую часть живота, Гордеев охнул, согнулся, упал. Де Ласси сел, взял свою миску, зачерпнул ложкой кашу, проговорил так, словно ничего не случилось: «Вы наверняка знали Энгельгардта, Николая Александровича. Автора «Очистки человеков». Он опубликовал ее под псевдонимом. Клюев, Крылов, Пирогов, как-то так…» Он отставил миску: «Подойду к иконоборцу, предупрежу, а то он продолжит свои провокации. Вы же провокаторов не любите? Наслышан о вашем процессе, про господина Статковского знаю; вы у него столько агентов поубивали, бедный Статковский…» — «Я делал это не для денег, не чтобы удовлетворить…» — начал Андрей, но де Ласси его не слушал.
Вскоре он вернулся. Отталкивающе некрасивое лицо его выражало полное удовлетворение. «Представляете, Стоян считает долгом своим вас наказать за то, что вы умышляли против существующего положения вещей. Ну, не так выражаясь, но идея такова. Пришлось кое-что ему объяснить. А именно — в случае эксцессов господин Талалаев всех рассадит по карцерам, учинит следствие и всех накажет, кроме тех, конечно, кто во время эксцессов отдаст богу душу, что, несомненно, произойдет. Я свою вечную крепость хотел бы прожить спокойно, с наименьшими неудобствами…» «Мне кажется, вы ошибаетесь», — сказал Андрей. Высокий лоб де Ласси избороздили морщины, тонкие брови поползли вверх — мол, в чем же? как я могу ошибаться? да неужели?
«Ошибаетесь в имени-отчестве Энгельгардта. «Очистку человеков» написал не Николай, а Михаил, его брат…» Де Ласси ухмыльнулся: «Да, в самом деле… Как мог деятель Русского собрания написать такое. Но согласитесь — один брат революционер, ваш вот идеолог, другой — опора трона, почти, можно сказать, мракобес…» Лицо де Ласси превратилось в непроницаемую маску. «Я вас проверял, Каморович, проверял, — сказал он. — Вы кому-нибудь верите? Я никогда никому не верил. Никому. И вам не собираюсь. Ну как я могу вам верить? Вы сын смерда, пролетарий, изгой, я — древняя порода, потомок шотландских королей. Вы за справедливость, для меня справедливость пустой звук, к тому же справедливость всегда требуется распределять, что изначально подразумевает наличие каких-то людей, якобы больше других в справедливости понимающих. Я отравил и признаю это, а вы… Как вы изволили выразиться недавно?» — «Что именно?» — «Ну, вы так витиевато, про то, за что попали навечно в крепость…» — «Ничуть не витиевато, а вполне ясно. Я действительно считаю, что посадили меня за правду, за то, что, вкусив от древа познания добра и зла, я понес эти плоды к таким же пролетариям, как я сам. Заметьте — к пролетариям, не к таким, как вы. Мы с вами отличаемся во многом, но главное — по морали. Так я думаю и так писал Михаил Энгельгардт. И распадение общества на морально различные расы намного важнее рас антропологических. Скажем, глупый с умным могут ужиться, если оба хорошие люди, но злой с добрым, честный с негодяем — никогда. И, если вы помните, Энгельгардт писал также, что у худших, злейших эгоистов, с прирожденной склонностью к хищничеству, угнетению, истязанию людей — например, у всех этих полицейских чиновников, жандармов дети будут такими же, злыми, жестокими, подлыми, хищными и жадными. Их внуки — тоже, их подлые свойства даже возрастут. Если взять лучших самопожертвователей, ну как, скажем, Балмашев или Спиридонова, у них свойства другие — великодушие, самоотвержение, человечность. И расы эти идут по разным дорогам, расходящимся в разные стороны…»