Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …Я не со всем согласен в твоем докладе, ихо, — говорилХавьер, погружая кусочки хлеба в чесночный соус и вилкой, вонзенной в спинкукорочки, притапливая их.
— Вале,[13] это твой конек: влияниеВостока на манеру Грека. Но ты напрасно упорствуешь. Напрасно. Сейчас ужене модно связывать Эль Греко с его критскими истоками. Да он и вообще атипичен,этот тип, согласись. Девять лет болтался в Италии. Сорок лет прожил в Испании.При чем тут Восток?
— При том, что эта уплощенность пространства на егополотнах — мощная рифма стилистике византийского Востока. Да и Востока вообще:картина — как резьба по алебастру. Он недаром был критским иконописцем: егофигуры стиснуты в таком пространстве, где у них нет возможности двигаться.Сравни с «Менинами» Веласкеса, с его Маргариткой — та вся, как ртуть; кажется,тебе не угадать, какие милые глупости она выдаст в следующую минуту. Она дышити двигается в огромном объеме света и воздуха. Я только что стоял перед ней вПрадо часа полтора. Ты смотришь на этих фрейлин, на эту девочку, котораявозвращает тебе твой взгляд, и видишь то мгновение, с которого раскручиваетсяперспектива времени — как в прошлое, так и в будущее… Там японцы толпились, у«Менин» — и отлично вписывались в воздушное пространство картины. Причемнепонятно было — кто на кого смотрит…
У Эль Греко же фигуры озарены будто светом молнии, навсегдапригвождены к холсту и подчинены принудительной нарочитой структуре движения.Так мыслит иконописец или… художник в гетто: когда выход только один — вверх. Иживость его лиц — это живость фаюмских портретов.
— Ну да, да, это мы слышали в докладе… Все это спорно,спорно…
Они еще вяло попрепирались.
Хавьер исповедовал…собственно, ничего он не исповедовал. Скольколет они, внешне приятельствуя и симпатизируя друг другу, встречаются наподобных толковищах — Хавьер ни разу не подготовил масштабного доклада, всеотделывается участием в полемике и круглых столах. Он закончил университетКастилии-Ла Манчи, имел искусствоведческое образование и уже много летподвизался научным сотрудником в Прадо. Но — представь пред его научные очи двахолста и предложи определить — который из двоих испечен на прошлуюПасху, — Хавьер даже смотреть не станет, а поволочет подследственного порентгенам и химическим анализам. Оно и надежней: богу богово, а рентгену —рентгеново.
Их неплохо учат в этих западных университетах, они многознают, но… сами вполне беспомощны, и на ощупь никогда не отличат старый холстот подделки. В отличие от наших российских ребят из академии художеств иликакого другого института. Бог знает, подумал он, кто натаскивал наш нюх и ктозатачивал нашу остроту: может, советская власть?
Наконец Хавьер отложил нож и вилку и протянул умоляюще:
— Саккариас… можьно будем немножько говорьить русски?
— Да пошел ты, — отозвался добродушно Кордовин, нарусский не переходя. — Я здесь использую каждую минуту, чтобы нежить иласкать мой испанский, не для того, чтобы дрессировать твой русский. Тренируйсяна Тане.
— Как, ты не знаешь? — обиженно воскликнулХавьер. — Таню уже полгода как перевели в Лондонский филиал Sotheby's. Мыиз-за этого редко сейчас видимся, и мне, в общем, все это надоело…
Хавьер был сыном московского испанца по фамилии Ньето. Этавполне обычная испанская фамилия ввергала его в бесконечные разбирательства ссоветскими чиновниками. — «Ньето», — отвечал он на вопросчиновницы. — «Как это „нету“»? — сердилась та. — «Что значит —„нету“? Я спрашиваю: — какая ваша фамилия?», и испанец уныло и терпеливоповторял: «Ньето»… Тем не менее, увезенный из России мальчишкой в 72-м году,Хавьер вспоминал о родине с необычайной нежностью. В Испании его, московскогомальчика, потрясло синее небо: пронзительно синее, без облаков. Они с отцомугодили сразу на Ферию, и отец никак не мог наговориться с друзьями. Те жетолько дивились странным словам, которые проскакивали в его речи: «форточка»…«люстра»… «булка»… Он произносил их по-русски, сам того не замечая. НедавноХавьер обмолвился, что отец, много лет проработавший на заводе Лихачева, до сихпор называет его фабрика Сталин.
— Слушай, — оживился Хавьер, меняя тему. Он вообщебыл легким собеседником. — Говорят, Израиль — столица подделок русскогоавангарда? И там у вас какая-то мастерская, чуть ли не в Газе, где трудятся впоте лица рабы из России?
— В Газе? — Кордовин улыбнулся. Хорошая мысль:мастерская в секторе Газа, где уж точно никакие силы небесные, кроме аллаха ипророка его, тебя не достанут. — Не слышал. А с каких пор тебя интересуетрусский авангард и тем более подделки? Тебе что-то всучили?
— Да нет, просто Таня стонет и ругается. Говорит,практически каждый аукцион, каждые торги поставляют до двадцати процентовподдельных лотов русского искусства. Какие-нибудь Шишкин с Айвазовским сталисегодня сущим проклятием. С чего такой бум?
Кордовин усмехнулся, оторвал кусочек от ломтя белого хлебана тарелке:
— Все с того же, Хавьер. С денег. Разбогатевшиероссияне желают покупать только тех художников, которых помнят по учебнику«Родная речь» — не забыл еще такой? Ты ведь тоже по нему учился… А фокус в том,что в девятнадцатом и двадцатом веках русские художники после нашей академииучились в качестве пенсионеров в ихних академиях, и сидели в какой-нибудьдюссельдорфской или парижской школе рядом с западными художниками. Понимаешь?Учились вместе, и писали, в принципе, одинаково. Так к чему мучиться, писатькартину, старить ее всякими немыслимыми способами, придумывать провенанс? Зачемнам весь этот геморрой? Покупаем на аукционе в Германии картинку соседа Шишкинапо дюссельдорфской школе, и реставратор за весьма небольшую мзду убираетподпись немца и рисует тебе подпись Ивана нашего Ивановича. Дешево и сердито:материалы старые, леса-лесочки везде одинаковы, мишки бегают и носят бревнышки,сюжеты слизаны друг у друга (они ж за соседними мольбертами сидели,художники-то)… а живопись все одна и та же. Эксперт смотрит на уровеньисполнения: стиль, время — все совпадает. А поскольку из русских художниковсамостоятельными были разве что Врубель и Филонов, то афера приобрела пугающиемасштабы.
— Да, но речь-то уже не только о Шишкине-Айвазовском.Подделывают всех. А Филонова — что, не подделывают?
Кордовин усмехнулся, помедлил… отправил в рот кусочек хлеба,задумчиво прожевал.
— По поводу Филонова… — проговорил он. — Я вспоминаюблагословенные девяностые, вернее, конец восьмидесятых. Авангард уже входил вмоду и в цену, но никто еще не шастал по заграницам. Вездесущие европейскиеэксперты еще дремали в своих музеях. Почти все собрание Малевича было заграницей, все специалисты по нему — за границей. Филонова же вообще никто невидел, можно сказать, никогда. А в Русском музее, в Питере была собрана большаяколлекция Филонова — сестра подарила. Когда-то ей обещали персональную выставкухудожника, разумеется, обманули. Ну, и лежали работы в запасниках. Ты-тознаешь, — что такое запасник музея, да еще такого музея, как Русский? Этомогильник. Стеллажи, стеллажи, сотни метров стеллажей… Когда надо было местоосвободить — такое бывало, — сжигали работы, как книги в Средневековье жгли.Многое спасал Резвун, Федор Нилыч, директор по научке: вынимал из картотекикарточки работ, которым грозила опасность, расфасовывал папки по полкам, частьвещей отправлял в периферийные музеи… На папках с рисунками Филонова сиделидевочки-сотрудницы музея. У каждой под попкой был свой Филонов. Атехнологическая экспертиза в начале девяностых существовала у нас только длястарых мастеров. Резвун был чуть ли не первым из музейщиков, кто выехал тогдаза рубеж… И вот ведут его по залам «Людвиг-музея», демонстрируя коллекции… и онутыкается носом в рисунки Филонова, которые — и он точно это знает, — вданный момент находятся в Русском музее. «Как?! — вскричал потрясенныйРезвун. — Мне известно, кто сидит на этих рисунках! Я знаю попу, котораяих греет!!!» В то же время он — недюжинный специалист — видит, что на этойконкретной немецкой стене висят-то как раз подлинники!