Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Манфред криво улыбается.
– А что вы помните о расследовании? – спрашиваю я.
Ханне отвечает не сразу. А когда наконец открывает рот, на лице у нее мученическое выражение:
– Если честно, – медленно произносит она, – ничего.
Манфред встречается со мной взглядом, в его глазах я вижу разочарование.
– Хорошо. Ничего страшного. Еще что-нибудь?
Ханне кивает, закрывает глаза. Солнечный свет проникает в окно и высвечивает медную прядь у нее в волосах.
– Мы были в темной тесной комнате.
– Погоди, что за комната?
Манфред всматривается ей в лицо.
– Просто в комнате. Или в чулане. Может, в гараже или сарае. Не знаю, до леса или после… И потом я помню…
Она поднимает глаза к потолку. Снова трет руки друг о друга.
– Доски. Такие грубые на ощупь, шершавые, необтесанные.
– Какого рода доски? – спрашиваю я.
– Не знаю… просто доски… и…
– И?
Манфред с трудом сдерживает нетерпение.
– Книги, – выдыхает Ханне.
– Книги? Что за книги?
– Не знаю. Обычные книги. Или…
Ханне умолкает, закатывает глаза, трет пальцами виски.
– Английские книги. В стопках на полу. На грязном полу.
Манфред смотрит на меня. Поленья потрескивают в печи. Ханне открывает глаза.
– Где? – шепчет Манфред.
– Не знаю.
Ханне склоняет голову, и на мгновение мне кажется, что она сейчас зарыдает.
– Кстати, о книгах. Не помните, где ваша тетрадка? – спрашиваю я.
Ханне качает головой.
– Дневник? Не знаю. И поверьте мне: если бы я знала, давно бы уже забрала, потому что там записано все.
Мы еще какое-то время болтаем, но Ханне ничего больше не вспоминает, и мы решаем вернуться в участок.
Когда Ханне поднимается, чтобы обнять Манфреда на прощание, я замечаю у нее на шее под старой застиранной мужской рубашкой медальон на цепочке. Когда они разжимают объятья, я не удерживаюсь от вопроса:
– Красивый медальон, Ханне. Новый?
Снова у нее на лице выражение полного непонимания, которое теперь так хорошо мне знакомо.
– Не знаю, – мученическим голосом отвечает она, поднося руку к шее. Она вынимает цепочку из выреза, чтобы я могла посмотреть.
Это золотой медальон на тонкой золотой цепочке. Он украшен зеленой эмалью с камушками, похожими на бриллианты. По краям – сложная вязь.
– Старинный, – отмечаю я, разглядывая украшение.
Ханне кивает и краснеет.
– Может, Петер вам подарил? – предполагаю я.
– Может, – говорит Ханне и краснеет еще сильнее, словно ей стыдно за то, что она не смогла нам помочь.
У могильника нашли тело убитой женщины.
Папа сказал нам это утром, перед тем как я поехал в школу. И добавил, что готов поставить месячную зарплату на то, что и жертва и убийца – обитатели «арабского санатория» в здании бывшей текстильной фабрики.
В школе тоже все это обсуждали, но подробностей никто не знал.
Мы с Сагой хотели поехать к могильнику и проверить, но ей пришлось сидеть с младшей сестрой, так что я пошел домой.
И теперь сижу за письменным столом с дневником Ханне, вложенным внутрь учебника истории на случай, если папа или Мелинда зайдут в комнату. Рядом со мной Эйфелева башня. Она готова. Или, по крайней мере, лучше, чем сейчас, она уже не будет. В четверг покажу ее учительнице.
Что-то во мне изменилось, но я не знаю, что именно. Может, поцелуй Саги выбил меня из равновесия. А может, рассказ Ханне так повлиял на мои мысли. Так или иначе, но моя жизнь стала ярче, ощутимее. Вкус колы ощущается сильнее, деревья в лесу выглядят красивее, чем обычно. Каждая следующая елка, припудренная белым снежком, прекраснее предыдущей, а река похожа на бесконечную серебристую ленту, вьющуюся между камнями. Ханне словно обрела голос и говорит со мной со страниц дневника. Словно каждое слово, каждый слог предназначается только мне.
Это меня и забавляет, и пугает одновременно. Чем дальше я углубляюсь в дневник, тем большую ответственность ощущаю за Ханне и этого П., которого совсем не знаю. Как бы то ни было, я единственный, кому известно, что они делали в последние дни перед тем, как П. исчез.
От этих мыслей у меня внутри все холодеет, как будто я проглотил кубик льда. И меня мучают угрызения совести за то, что я строил Эйфелеву башню и тусил с Сагой вместо того, чтобы читать дневник.
Я провожу рукой по странице. Бумага вся выпуклая, шершавая. Я читаю строки, написанные теперь хорошо знакомым мелким почерком, и сердце начинает биться быстрее.
– Привет, Ханне, – шепчу я.
Суббота и выходной
Утром в субботу я работала в номере отеля. Искала в интернете информацию о преступниках, забиравших обувь в качестве сувениров. Нашла историю об одном серийном убийце в США, забиравшем обувь своих жертв. Он был фетишист и шизофреник. После убийства надевал туфли жертв и мастурбировал. Он также отрубил ногу одной из жертв, взял домой и примерял на нее туфли.
Поразительно, что я могу проанализировать этот пример и сделать вывод, что за этими поступками стоят серьезные психические отклонения. Я могу покопаться в его детстве и найти смягчающие обстоятельства.
Чего я не могу, так это ПОНЯТЬ.
Это меня расстраивает, потому что напоминает мне о невидимой, но непреодолимой границе между людьми. Невозможно до конца понять другого человека. Или во всем полагаться на него.
Мысли сами обращаются к П.
После обеда мы долго гуляли по лесу. Посетили захоронение. Поднялись на Змеиную гору. Солнце ярко сияло, было холодно и свежо.
П. был в прекрасном настроении, говорил о расследовании. А меня угораздило спросить, кто такая Малин. Просто слетело с языка. Надо было, конечно, проверить в дневнике.
Его взгляд тут же потух, живость сменилась пустотой. Он выпустил мою руку из своей.
Я попыталась отшутиться, но П. было не до шуток.
П. не самый внимательный человек (и не самый чувствительный), но он не дурак. Тридцать лет в полиции не прошли зря. Его так просто не проведешь.
Он заставил меня пообещать позвонить врачу в понедельник.
(Разумеется, я звонить никому не собиралась. С меня хватило той встречи в отделении памяти с врачихой, которая так расписывала фантастические приюты для больных деменцией, словно это были пятизвездочные отели, а не бараки, где пациенты писаются в пеленки на диване перед телевизором.)