Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Ауслендер не нашёл мальчика на старом месте. Он оглядывался, рыскал взглядом в толпе, искал мальчика. Мальчика не было. «А был ли мальчик? – подумал Ауслендер. – А был ли мальчик?»
Зато совершенно неожиданно Иван натолкнулся на Асланяна. Рюрик Иосифович стоял как бы в толпе, но одновременно и нет, а совершенно независимо. Кажется, он был чуть-чуть пьян. Асланян прижал к себе Ивана и начал что-то рассказывать, что-то очень странное:
– Помнишь, мы разговаривали про театр Карабаса-Барабаса?
– Нет, не помню.
Ауслендер не помнил, чтобы он с Асланяном обсуждал театр Карабаса-Барабаса. Более того, Ауслендер был почти уверен: никогда такого не было. Не было никакого такого разговора. Ни про какого Карабаса. Но Асланян продолжал как ни в чём не бывало:
– Помнишь, как там всё закончилось? Я не про сказку, в жопу сказку. Я про фильм. Про классический советский фильм «Буратино». Там, где всё это ла-ла-ла-ла. «Скажите, как его зовут? Бу!» И так далее. Если перевести с языка символов советского социалистического символизма, то история такая: актёры свалили от старого злого продюсера Карабаса-Барабаса, из его театра, и открыли свой, новый, светлый и социалистический театр. Главный режиссёр – Буратино. И все веселы и счастливы. И, пройдя потайным ходом, который скрывался за нарисованным очагом в каморке папы Карло, актёры оказались в Советском Союзе и сразу на сцене социалистического театра. Это как в кино про окно в Париж, только наоборот. Вот, значит. Они сразу на сцене. Весёлые, поют. И Буратино. И полный зал счастливых советских детей. А Карабас-Барабас остался в прошлом. Но знаешь что было потом?
– Что было потом? – эхом повторил Ауслендер.
– Потом Советский Союз закончился. А вместе с Советским Союзом закончились счастье, молодость, радость, и весь вот этот светлый социалистический символизм, и песни хором. А что осталось?
– Что осталось?
– Театр остался. Унылый советский театр. С унылым символизмом, уже не социалистическим, а просто так. И зрители перестали ходить, потому что скучно. А у Карабаса как было? Там было шоу. Там эмоции. Садизм, мазохизм, несчастная любовь. Постоянно кого-то бьют. Экшн. Унижение. Бандаж. Насилие. Тонкий флёр грубого секса в каждой мизансцене. А у Буратино что? Песни хором, взявшись за руки. И бесполые отношения явно перезрелой Мальвины с женоподобным Пьеро. Это никому не интересно. Первой ушла Мальвина. Приползла на коленях к Карабасу-Барабасу и сделала всё, что он захотел, чтобы вернуться в труппу. Потому что пусть бьют, насилуют, унижают, лишь бы – слава. Так устроены эти люди. Так они устроены, Ваня. И даже пудель, даже пудель сбежал, не остался с Буратино. И знаешь где сейчас Буратино? Где папа Карло, где каморка и сверчок? Знаешь, Ваня, где? Где мы все, что с нами?
Иван Ауслендер заметил в толпе кого-то, похожего на мальчика, которого он искал, и вырвался от Асланяна, вытолкнул себя из засасывающей воронки профессорского безумия, дёрнулся в центр площади. Но мальчик исчез, как фата-моргана. И Ауслендер оказался на передовой. На первой линии. Прямо напротив манипул. Они шли на него, быстро, стуча дубинками по щитам.
Ивану стало страшно. Это был не тот страх, что, вот, предупреждал прокурор – теперь арестуют, сообщат на работу и так далее. Нет, про другое. Иван вдруг увидел манипулы настоящими. Он вспомнил, что за экипировку их называют космонавтами. И ещё вспомнил, что инков некоторые безумные лжеучёные считают пришельцами. И понял, что космонавты только похожи на людей. На самом деле они иные. Инки. Ещё инк – это чернила. Как те чернила, которые выпускает медуза, которая сама похожа на инопланетянина. И вот эти манипулы – они были инки. И не дубинки в руках у инков увидел Иван, а каменные ножи. И понял тогда, для чего всё это было устроено. Значит, он – тот самый. И вот инки идут на него со своими каменными ножами.
Надо бежать.
Иван рванул от манипул, опрокидывая толпу, Иван бежал, как раненое животное. А грохот щитов становился всё громче и ближе. Или ему так казалось. Иван пробежал площадь, пробежал парк, оказался на набережной. Но стук преследовал его. Он не решался оглянуться. Нет, нельзя оглядываться. Или увидишь, как медное чудище, зелёный кентавр, идёт за тобой следом во главе легиона инков.
Если бы сейчас полететь, если бы уметь летать так, как во сне! Иван зажмурился и попытался полететь – но не случилось. Открыл глаза. Белой лентой перед Иваном лежала Нева. Река замёрзшая, покрытая льдом и снегом. Иван почему-то понял: ему надо на другую сторону. Там, на другой стороне, его не достанут. Крылатые львы защитят Ивана от металлического кентавра и его войск, его жрецов с жертвенными обсидиановыми ножами.
Иван спустился по гранитным ступенькам и встал на лёд. И пошёл, прямо, вперёд. И упал в снег, упал в лёд, поскользнулся. И снова пошёл. И снова упал. И, кажется, где-то была уже вода или кашица из воды и льда. Иван был мокрый. Иван сбросил с себя пальто, ставшее тяжёлым. Иван шёл на другую сторону. Господи, молился Иван, Господи! Кто Ты, Господи? Из какого металла и камня? Знаешь ли Ты моё сердце, Господи? Знаешь ли, что я всегда искал Тебя, Боже? Видишь ли Ты меня, Господи, сейчас, на этом снегу? Холодно ли Тебе от того, что я замерзаю?
Серые воды северного медленного Нила шевелились у старого бетона разваленной водной станции. Когда-то это место было блаженным. Набережная воскресных прогулок. Кафе. Детям – мороженое, суровым мужчинам – жертвенный капающий жиром шашлык. Пролетарии Невского района проводили здесь летние вечера. Через дорогу – Невский лесопарк, обширный, как просто лес. В нём можно было заблудиться, потеряться, не то что в парке Есенина рядом с домом. Социалистическое строительство шло по плану, по плану на много десятилетий вперёд. Предполагалось, что город вырастет в эту сторону и далёкий Невский лесопарк станет рекреацией для нового спального района. Много десятилетий прошло. Город вырос. Но не туда и не так, как планировалось. Потому что город стал расти без плана, как гриб. Потому что не стало пролетариата. Не стало праздников, выходных. Лета не стало, которое приходило вослед весне, в аккурат перед осенью. Никакого плана, никаких сезонов – двенадцать месяцев свободной рыночной погоды в каждом году. Ветер качал обломки крыши, скрипел ржавыми трубами. Мерзость и запустение. Всё как надо. Иван Борисович очень любил это место.
Раньше, очень-очень давно, в прошлом тысячелетии – это буквально, – маленький Ванечка приезжал сюда с папой и мамой. Каждый раз, когда они были здесь, светило солнышко. Ведь если бы солнышко не светило, они бы не поехали в лесопарк. Солнышко светило и играло зайками на синей воде. Папа угощал маму вином. Мама, довольная, щурилась на солнышко и приветливо улыбалась. Улыбалась всем, знакомым и незнакомым. Все были хорошие и добрые. Только иногда некоторые рабочие дрались тут же, рядом с дорогой. Но потом мирились и вместе допивали потеплевшую водку. Это были светлые, приятные дни.
Ванечка, скушав положенное ему мороженое или выпив лимонад, бывал отпускаем – или мягко прогоняем – родителями с напутствием: иди погуляй где-нибудь неподалёку, чтобы мы тебя видели. Выбор места в пределах визуальной досягаемости для папы и мамы, пьющих в кафе, был невелик. Ванечка спускался к самой воде и присаживался на слегка подогретую летним солнышком ступеньку. Мама сразу срывалась с места, подбегала к Ванечке и говорила одну и ту же весьма странную фразу: не сиди на камне, а то всё себе там отморозишь. И подсовывала Ванечке прихваченное из дому ветхое детское одеяльце. Кажется, это было то самое одеяльце, в которое укутывала Ванечку мама, когда Ванечка был не просто маленьким, а очень-очень маленьким, сосущим титьку младенцем. Оттого одеяльце было ещё более уютным. И Ванечка усаживался с наслаждением.