Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день было солнечно, но очень ветрено. Мы спускались с утеса Баббакомб. Вероника с папой ушли вперед и скрылись за поворотом на узкой тропинке. Они обсуждали геологические особенности рельефа, и я нарочно замедлила шаг, чтобы не слышать их разговор. Мама, которая ненавидела все виды активного отдыха, шла ярдах в пяти впереди меня. Когда идешь следом за кем-то по узкой горной тропинке на крутом склоне, невозможно не думать о том, чтобы столкнуть его вниз. Я как раз воображала, как это будет (двумя руками – и в спину), и тут мама вдруг обернулась ко мне, чтобы убедиться, что я никуда не пропала, и оступилась. Несколько долгих секунд она балансировала на краю обрыва, размахивая руками в тщетной попытке сохранить равновесие, и упала спиной вперед. Прямо на острые камни внизу. У нее на лице не было выражения страха, только усталой досады, как бывало, когда я позорила ее на людях. Удивительно, сколько мыслей проносится в голове за какие-то доли секунды, но в тот коротенький промежуток между мгновением, когда она оступилась и когда начала падать, я успела о многом подумать и пришла к выводу, что если я попытаюсь ее удержать, то, скорее всего, упаду вместе с ней. Поэтому я просто застыла на месте и наблюдала, что будет дальше. Дело даже не в том, что у меня сработал инстинкт самосохранения. Просто мне не хотелось умирать такой неэстетичной смертью. В воображении мне рисовалось вовсе не мамино переломанное тело, а мое собственное: юбка задралась до пояса, трусы видны всякому ухмыляющемуся школяру, которому случится пройти мимо. Тогда у меня был период страстного увлечения Китсом, и я, подобно своему кумиру, была мучительно влюблена в Смерть. Я собиралась покончить с собой до двадцати пяти. Но это должно было произойти в другом месте, в другое время, которое я назначу себе сама. Я уж точно не намеревалась прерывать свою жизнь неуклюжим падением с утеса в Девоне (где тут поэзия, где упоение небытием?). Нет, когда придет время, я войду в море – медленно, но решительно – с карманами, набитыми камнями, вонзив взгляд в горизонт. И ничего от меня не останется. Ничего. Лишь бирюзовый шелковый шарф будет качаться на волнах прибоя.
Я еще немного постояла на месте, потом огляделась по сторонам. Видел ли кто-нибудь, что сейчас произошло? На тропе было пусто. Я осторожно шагнула вперед и заглянула за край обрыва. Мама лежала внизу на камнях. Лежала на спине, вытянув руки по швам. Не будь она полностью одетой, можно было бы подумать, что она загорает (хотя она ненавидела загорать). Она была определенно мертва. Позже все отмечали, что я повела себя очень спокойно. Я не стала звать на помощь. Какой в этом смысл? Я не бросилась сломя голову вниз по тропинке, рискуя собственной жизнью. Я просто пошла вперед быстрым шагом. Отец с Вероникой ждали нас на скамейке. Когда я подошла, папа спросил, где мама. Я сказала как есть. Он с недоверием посмотрел на меня и помчался обратно по горной тропинке, позабыв о всякой осторожности. Я чуть не крикнула ему вслед, что уже незачем торопиться. Когда папа вернулся, у него в лице не было ни кровинки. Он схватил нас с Вероникой за руки и повел прочь. Он сжимал мое запястье так крепко, словно винил меня в произошедшем. Вероника расплакалась. Я тоже начала всхлипывать, но лишь потому, что того требовали обстоятельства. В полиции, когда я рассказала свою историю, никто не стал задавать мне вопросов. Позже, в ходе расследования, я повторила свои показания (к тому времени эти слова уже сами отскакивали у меня от зубов), и мировой судья, женщина средних лет, которая могла быть вполне привлекательной, если бы не ее жуткие старомодные очки в роговой оправе, сказала, что я повела себя образцово и ни в коем случае не должна винить себя в том, что случилось. Я опустила глаза и серьезно кивнула.
После каникул, когда мы с Вероникой вернулись в школу, я обнаружила, что мой статус среди одноклассниц значительно поднялся. Теперь ко мне относились с таким же восторженным пиететом, с каким обычно относятся к девушкам, утверждающим, что они уже занимались «этим самым». Директриса, мисс Осборн, вызвала нас с Вероникой к себе в кабинет и сказала, что, если нам надо будет уйти с уроков, она заранее дает разрешение, но нам все же не стоит забрасывать учебу под предлогом горя в семье. Тут она посмотрела на мою сестру и добавила: «Особенно тебе, Вероника, ведь на тебя возлагают такие большие надежды».
Стоит ли говорить, что дома мы это не обсуждали. Отец вел себя так, словно ничего не случилось. В шкафу до сих пор висит мамина одежда, ее вещи на трюмо остались нетронутыми. Будь моя воля, я бы все собрала и сожгла, но папа, казалось, обретал в этих предметах некое меланхоличное умиротворение. Пару раз я наблюдала через щелку в двери, как он сидит перед трюмо и рассеянно трогает ее вещи. Я смотрела на него и чувствовала себя ужасно виноватой, как будто его несчастье – моих рук дело.
Поскольку говорить правду было нельзя, я сказала доктору Бретуэйту, что маму задавил автобус на Оксфорд-стрит. Седьмого маршрута. Я понятия не имела, ходит ли по Оксфорд-стрит автобус седьмого маршрута, но мне казалось, что эта деталь придает достоверности моим словам. Бретуэйт был не похож на человека, который пользуется общественным транспортом.
– Седьмого? – переспросил он.
– Я не уверена, что именно седьмого. Меня там не было. Насколько я знаю, она выскочила на дорогу, не глядя по сторонам, ну и вот.
– Вы как будто не сильно горюете.
– Это было десять лет назад, – сказала я.
– А тогда? – спросил он.
– Что – тогда?
– Тогда горевали?
– Да, наверное. Я не помню.
Бретуэйт долго смотрел на меня. Он наверняка не поверил ни единому моему слову. Да и кто бы поверил?
Потом он резко поднялся на ноги, как марионетка, которую резко дернули за невидимые нити. Я решила, что так он дает мне понять, что сеанс окончен. Я взяла сумку и вышла из кабинета. Бретуэйт не сказал мне ни слова. Он, похоже, ни на секунду не сомневался, что я вернусь на следующей неделе.
В этот раз, выйдя