Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ашербах извиняется, мгновенно поняв причину его замешательства.
– Я – доктор из Рогатина. Ашер Рубин.
Он уже много лет не произносил вслух свое прежнее имя и теперь хочет таким образом приободрить юношу. Ему неловко, будто сунул ноги в старые, растоптанные туфли.
Молодой человек некоторое время молчит, на его лице не отражается никаких чувств, и только теперь становится очевидной разница между ним и отцом. У отца была очень живая мимика.
– Я помню вас, господин Ашер, – говорит он, помолчав, по-польски. – Вы лечили тетю Хаю, верно? Приходили к нам. У меня из ноги гвоздь вытащили, до сих пор шрам остался.
– Ты не можешь меня помнить, сынок. Ты был слишком мал, – говорит Ашербах, внезапно растрогавшись – то ли от того, что его помнят, то ли от звуков польской речи.
– Помню. Я очень многое помню.
Они улыбаются, каждый своим мыслям, минувшему.
– Да… – вздыхает Ашербах.
Некоторое время мужчины шагают рядом.
– Что ты здесь делаешь? – спрашивает наконец Ашербах.
– Гощу у родных, – спокойно отвечает Лукаш Франтишек. – Пора жениться.
Ашербах не знает, о чем спросить, чтобы не затронуть какую-нибудь болезненную точку. Он чувствует, что таких немало.
– У тебя уже есть невеста?
– Теоретически. Я хочу сам выбрать.
Этот ответ, неизвестно почему, радует Ашербаха:
– Да, это очень важно. Надеюсь, тебе удастся сделать хороший выбор.
Они обмениваются еще какими-то поверхностными, нейтральными репликами, после чего каждый направляется в свою сторону. Ашербах вручает юноше визитку с адресом, и тот долго ее разглядывает.
Гитле-Гертруде он об этой встрече не рассказывает. Но вечером, когда супруги работают над статьей для берлинской газеты, к нему, словно видение, возвращается та ночь в Рогатине, когда Ашер шел впотьмах по рыночной площади к дому Шоров. Слабый свет звезд, который лишь манит иной реальностью, но даже не освещает путь. Аромат гниющих листьев, запах животных в хлевах. Пронизывающий до костей холод. Чуждость и равнодушие мира, контрастирующие с огромной доверчивостью этих придавленных к земле хибар, низких заборов, поросших сухими веревками клематиса, света в окошках, скудного и неверного, – все вписано в сей жалкий миропорядок. Так, по крайней мере, видел это тогда Ашер. Он давно об этом не думал, но теперь не может остановиться. Поэтому Гитля, разочарованная его рассеянностью, пишет статью сама, немилосердно дымя при этом в гостиной.
Вечером Ашера охватывает та же меланхолия. Он раздражителен и велит заварить себе мелиссы. Ему вдруг кажется, что за пределами всех этих пафосных тезисов, которые печатает «Берлинише Монатшрифт», за пределами света и разума, за пределами человеческой силы и свободы, остается нечто очень важное, некая липкая, темная и рыхлая земля, в которую все слова и понятия падают, точно в смолу, теряя форму и смысл. Возвышенные газетные тирады звучат так, словно их произносит чревовещатель, – неразборчиво и гротескно. Отовсюду доносится как будто хихиканье; может, раньше Ашер решил бы, что это дьявол, но сегодня он ни в какого дьявола не верит. Ему вспоминаются слова Гитли: тень… то, что хорошо освещено, отбрасывает тень. Вот что тревожит в этом новом понятии. Просвещение начинается тогда, когда человек утрачивает веру в добро и порядок в мире. Просвещение есть выражение недоверия.
О целительных аспектах прорицания
По вечерам Ашера иногда вызывают по другим вопросам. Вероятно, кто-то его рекомендовал, потому что местные евреи, особенно те, кто тайно склоняется к идее ассимиляции – многие из них родом из Польши, с Подолья, – зовут его уже не как окулиста, а как мудрого врача, специалиста по вопросам постыдным и необычным.
Выясняется, что в этих просторных домах, в светлых комнатах подают голос прежние демоны, словно вылезают из швов потертой одежды, из оставленных на память дедовых талесов, из бархатистой кипы, cвязанной прабабушкой и расшитой красной нитью. В домах этих, как правило, обитают богатые купцы и их многочисленные семьи, хорошо приспособившиеся, более венцы, чем сами венцы, обеспеченные и довольные собой, но только на поверхности, а на самом деле – смущенные и растерянные.
Ашер дергает за ручку и слышит с другой стороны мелодичный звук звонка.
Озабоченный отец девушки молча пожимает ему руку; ее мать – одна из дочерей моравского еврея Зейделя, двоюродного брата рогатинских Шоров. Они ведут Ашера прямо к пациентке.
Болезнь по природе своей странная и не очень приятная. Хотелось бы как-то ее спрятать, чтобы не бросалась в глаза, привыкшие к красивым тяжелым гардинам, к обоям с классическими узорами, столь сегодня модным, к изящно изогнутым ножкам кофейных столиков и турецким коврам. И все же главы этих семей заболевают сифилисом и заражают своих жен, дети болеют чесоткой, почтенные дядья и владельцы крупных компаний напиваются до потери пульса, а их прелестным дочерям случается забеременеть. Именно тогда зовут Рудольфа Ашербаха, который снова становится рогатинским Ашером.
Так и в случае с господином Рудницки, который начинал с мануфактуры пуговиц, а теперь держит небольшую фабрику под Веной, где шьют мундиры для армии. Заболела его молодая супруга, на которой он женился, будучи к этому времени вдовцом.
Она говорит, что ослепла. Заперлась в комнате, уже два дня лежит там в темноте и боится шевельнуться, чтобы из нее не вытекла вся кровь, не только ежемесячная. Она знает, что жара способствует всякого рода кровотечениям, поэтому не дает топить печь и накрыта только простыней, из-за чего уже успела простудиться. Вокруг кровати стоят зажженные свечи: она проверяет, не идет ли кровь. Ничего не говорит. Вчера разорвала кусок льняной простыни и сделала себе тампон, который положила между ног, так она надеется остановить кровотечение, если оно начнется. Она боится, что стул также может вызвать кровотечение, поэтому не ест, чтобы не испражняться, и затыкает задний проход пальцем.
Господина Рудницки одолевают противоречивые чувства – он сходит с ума от тревоги и одновременно стыдится болезни молоденькой жены. Ее безумие ужасает и смущает его. Если люди узнают обо всем этом – что будет с его репутацией?
Доктор Ашербах присаживается на край дивана, где лежит больная, берет ее за руку. Начинает разговаривать, очень ласково. Не торопится, позволяет женщине надолго умолкать. Это успокаивает ее нервы. Он терпит тишину, которая сейчас царит в душной, темной и холодной комнате. Невольно поглаживает руку больной. Думает о своем. Что крохи человеческих знаний начинают укладываться, как звенья цепи, одно неразрывно связано с другим. Скоро можно будет вылечить все болезни, в том числе и эту. Но сейчас он чувствует себя беспомощным, не понимает страданий своей пациентки, не знает, чтó за ними стоит, и единственное, что Ашер может дать этой