Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даррен просто подрался.
Или просто взыграла его вервольфовская кровь.
Частью жестокой аллергии на серебро является глубокая ненависть к Одинокому рейнджеру. По словам Даррена, он был первым охотником на вервольфов. Так он заслужил свое имя.
– Ты заметил, он всегда носит перчатки? – говорил Даррен.
– Правда? – спросил я, когда он впервые обратил на это мое внимание.
– Это потому, что он не может прикоснуться к собственным пулям! – сказал Даррен. – И ведь тебе ни разу не показали его в ночи, верно? Как думаешь почему?
Я покачал головой – нет, это уже слишком, слишком.
Даррен покивал головой – да, да.
Ты никогда не видел его по ночам по очевидной причине – ночами он бегает по бивачным кострам и лает на луну.
Судя по этому последнему вздоху Старого Запада с его паровозами, лошадьми и ручными кинокамерами, Одинокий рейнджер был вервольфом, причем самым худшим – охотником на своих. Вервольф – охотник на вервольфов. Слишком слабый, чтобы начать с себя.
Так что когда Даррен увидел этого лайнбекера [18], когда тот заходил на заправку, когда Даррен уже выходил, и у этого лайнбекера была черно-белая полумаска, нарисованная на лице для какого-то футбольного матча, Даррен попытался сделать вид, что ничего не было.
Этого хватило ровно на три шага. Моих, по крайней мере, пока я по ходу жевал хот-дог.
Даррен стоял неподвижно. Уговаривал себя ничего не делать.
Но затем он сделал.
Он швырнул упаковку мне в грудь, как прочитанную газету, и протянул руку за спину, чтобы схватить этого большого Одинокого рейнджера за плечо, развернуть к себе и заставить ответить за многие и тяжкие свои преступления.
– Смотри, – сказал он, улыбаясь, как он думал, по-волчьи, и я смотрел. До конца.
Этот Одинокой рейнджер, может, и был лайнбекером, но и драчуном тоже, и может, даже из бойцовой породы.
Даррен двинул его неожиданно, но, как выяснилось, это оказалось только первым приветом.
Последнее слово всегда оставалось за этим Одиноким рейнджером.
Проблема была в том, что Даррен дрался с черными медведями, дикими кабанами, самками-пумами, самцами-аллигаторами и дикими свиньями, просто чтобы доказать, что он может, и рвал копов, вервольфов и бывших мужей потому, что ему приходилось, но для этого ему нужны были только острые клыки и когти.
На всех четырех Даррена завалит только грузовик на скорости в семьдесят миль, да и то он выползет из высокой травы в канаве для второго раунда.
В деревне, в городе, на ступеньках заправки, днем – другое дело. И куда более дерьмовое.
Его кулаки были не такими твердыми, как в кино. Это не был такой резкий хрусть от ударов. Даже когда этот Одинокий рейнджер сидел верхом на груди Даррена и бил его по лицу, звук был как мясом по мясу, а не как в кино.
– Хватит? – сказал этот лайнбрекер Даррену спустя пару минут, и Даррен – я это видел, я видел, как это происходит, – смотрел сквозь кровь и туман и видел эту маслянистую полумаску, смотревшую на него сквозь историю с неба, где она была помещена.
Даррен отрицательно помотал головой, постарался сплюнуть сквозь разбитые губы, затем снова послышались мясистые звуки. Более жесткие.
А потом я отволок Даррена за угол заправки и спер для него десятифунтовый пакет льда. Я привалил его к цементной стене в той же позе тряпичной куклы, что и белый медведь на холодильнике.
Я сорвал крышку одной из бутылок с кулером, сомкнул его пальцы вокруг нее и направил его руку ко рту. Его попытка глотнуть привела к появлению расплывающегося более красного облака в бутылке, а затем он выпил и его. Это было как подкожное впрыскивание из контейнера – погрузил, промыл, всадил.
– Твой… твой хот-дог, – сказал он, когда смог, потому что все выпил.
– Я его съел.
Из всего моего вранья я всегда возвращаюсь к нему памятью, чтобы вновь услышать. Увидеть. Это была единственная моя совершенная ложь, единственная, которую я произнес не замявшись.
С того места, где мы просидели остаток дня, мы слышали шум толпы на футбольном матче, который то усиливался, то затихал, взлетал до небес и падал.
– Надеюсь, они продули, – сказал Даррен, поднимая бутылку с кулером в том направлении.
– Я тоже, – сказал я и обернул его ноги найденным одеялом, чтобы его перестало трясти.
Поскольку мой запах все еще был нормальным и не вызывал паники, Даррен и Либби отправили меня в зоомагазин за кроликом.
Он должен был быть сочным. Жирным, лопоухим, с мягким горлом.
Он был не для них.
Даррен сказал, что добыл бы его и сам, к черту шум, но у него лицо все еще было как у чудовища Франкенштейна, а обрубок пальца на правой руке приводил в ужас малых детей.
Либби пыталась делать вид, что это забавно.
То, чего она не говорила, – так это то, что в тот же момент, как она или Даррен ступит в зоомагазин, начнется ад. Кошки набросятся на собак, собаки попрыгают в аквариумы, птицы начнут летать повсюду и орать.
Потому что животные понимают в запахах.
И я пошел потому, что у меня запаха еще не было.
Либби подбадривала меня, сопя носом мне прямо в шею, от чего я чувствовал себя странно.
Я быстро вышел из машины, в руке я сжимал четырнадцать долларов, купюрами по одной, свернутые трубочкой.
– Только одного? – спросил я.
– Одного хватит, – сказала она.
Миссисипи не была нашей целью, когда мы выскользнули из Техаса на восток в ночи – план был гнать, пока «Бонневиль» [19], который мы угнали в Луизиане, не запросит пощады, – но в Геттисберге жил старый друг Либби.
То, как она сказала «старый друг», подразумевало совсем другое слово. Которое ей не следовало произносить вслух при Даррене.
Кролик – это подарок, сказала она. Приношение.
Я толкнул дверь зоомагазина, уверенный, что хотя бы одна собака в клетке поймет, кто я.
Но меня опознал продавец.
Точно так же, как вервольфов узнают животные и копы, точно так же охранники, продавцы и клерки. Если спросишь их – как, они могут не сказать «вервольфы», только пожмут плечами, скажут, что в нас есть что-то темное, разве не видно? Что-то этакое, что ловит камера, ловит зеркало. Не позволяй таким заходить в примерочную, не пересчитав заранее их вещей. Скажи,