Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ris 631.kapelusze
Ранней весной 1774 года, когда Яков снова недомогает – на сей раз у него несварение желудка, – он приказывает вызвать из Варшавы Луцию, жену Казимежа Шимона Лабенцкого. В прошлый раз лечение ему помогло, так что он хочет повторить. Жена Шимона Луция, не колеблясь, собирается и вместе с ребенком и сестрой прибывает по вызову. Полгода она кормит Якова, затем, когда он начинает все больше времени проводить в Вене, ее отсылают.
Летом приезжает целая толпа барышень для свиты Эвы. Восемь девушек из Варшавы: две молодые Воловские, Лянцкоронская, Шимановская и Павловская, а также Текла Лабенцкая, дочь Котляжа, и Грабовская, в двух каретах, в сопровождении братьев, родных и двоюродных. После двухнедельного путешествия веселая компания прибывает в Брюнн. Девочки смышленые, красивые, болтушки. Яков наблюдает за ними из окна: как они выходят из карет, расправляют смятые юбки, завязывают под подбородком ленты шляпок. Похожи на стаю цыплят. Вытаскивают из карет корзины и сундуки; даже случайные прохожие останавливаются, чтобы посмотреть на этот неожиданный фейерверк обаяния и прелести. Яков мысленно оценивает их. Красивее всех – всегда Воловские, есть в них какой-то бесстыжий, рогатинский шарм, похоже, врожденный – дети Воловских никогда не бывают уродливы. И все же эта болтовня явно раздражает Якова – он сердито отворачивается от окна. Велит девушкам прийти после ужина, празднично одетым, в длинный зал, где он находится вместе с несколькими старшими братьями и сестрами. Яков сидит на стуле – он приказал сделать такой же красный, как был в Ченстохове, только пошикарнее, – а братья и сестры занимают свои обычные места у стен. Девушки – в центре, немного испуганные, перешептываются по-польски. Шимановский, стоящий рядом с Яковом то ли с высокой пикой, то ли с алебардой в руке, строго призывает их к порядку. Приказывает по очереди подойти к Господину и поцеловать ему руку. Девочки слушаются, только одна начинает нервно хихикать. Потом Яков молча подходит к каждой из них по очереди и смеривает взглядом. Дольше всего стоит перед той, что хихикала, черноволосой и черноглазой.
– Ты похожа на мать, – говорит он.
– А откуда вы знаете, от какой я матери?
В зале раздается смех.
– Ты ведь младшая дочь Франтишека, верно?
– Да, но не самая младшая, у меня еще два брата.
– Как тебя зовут?
– Агата. Агата Воловская.
Он разговаривает еще с другой, Теклой Лабенцкой; хотя девочке не больше двенадцати, ее пышная красота бросается в глаза.
– Ты говоришь по-немецки?
– Нет, только по-французски.
– Как сказать по-французски: я – глупая гусыня?
Губы у девочки дрожат. Она опускает голову.
– Ну, так как? Ты же знаешь французский.
Текла тихо говорит:
– Je suis, je suis…[196]
Делается тихо, как в могиле, никто не смеется.
– …я не стану этого говорить.
– Почему же?
– Я говорю только правду.
В последнее время Яков не расстается с тростью, у которой ручка сделана в виде змеиной головы. И теперь этой тростью он дотрагивается до плеч и декольте девушек, цепляет за пряжки их корсетов, царапает шеи.
– Снимите с себя эти тряпки. Разденьтесь до пояса.
Девушки не понимают. Не понимает и Ерухим Дембовский, он слегка побледнел и переглядывается с Шимановским.
– Господин… – начинает Шимановский.
– Раздеться, – мягко говорит Господин, и девушки начинают раздеваться. Ни одна не протестует. Шимановский кивает, словно желая их успокоить и подтвердить, что в этом месте раздеваться при всех и обнажать грудь – нечто совершенно естественное. Девочки начинают расстегивать крючки корсетов. Одна всхлипывает, наконец они стоят полуголые посреди комнаты. Женщины расстроенно отворачиваются. Яков даже не смотрит на них. Выходит, жонглируя тросточкой.
– Зачем ты их так унизил? – негодующе спрашивает потом Франтишек Шимановский, который вышел вслед за Яковом. Он носит польское платье и длинные черные усы торчком. – Что тебе сделали эти невинные девушки? Это называется приветствие?
Яков оборачивается к нему с довольной улыбкой:
– Ты ведь знаешь, что я ничего не делаю просто так. Я унизил их при всех потому, что, когда придет мое время, я возвеличу их и возвышу над всеми. Так и передай им от моего имени – чтобы они знали.
ПОСКРЁБКИ. КАК ЛОВИТЬ РЫБУ В МУТНОЙ ВОДЕ
Сказано, что три вещи появляются, когда о них не думаешь: Мессия, утерянная вещь и скорпион. Я бы добавил четвертую – призыв к отъезду. С Яковом всегда так: следует быть готовым к чему угодно. Едва я устроился в Варшаве, и Вайгеле – Зофья, – моя жена, велела обшить стены квартиры на Длугой набивным холстом, как пришло письмо из Брюнна, причем написанное рукой Якова, с просьбой привезти деньги, потому что у них все закончилось. Мне было жаль оставлять Вайгеле – Зосю – одну, поскольку она недавно родила нашу вторую дочку, Анну. Я собрал необходимые средства и спрятал их в бочонок, как мы это практиковали в Ченстохове, выдавая себя за торговцев пивом, и вот мы с Людвиком Воловским и сыновьями Натана – теперь Михала – отправились в путь и через неделю были уже на месте.
Он приветствовал нас в своей манере – громко и шумно; не успели мы выйти из брички, как нам был устроен королевский прием. Всю вторую половину дня мы раздавали письма, докладывали, как у кого дела, сколько детей родилось и кто умер. А поскольку моравское вино, которым нас угощали, оказалось превосходным, у нас быстро закружилась голова, так что лишь на следующее утро я постепенно начал понимать, куда попал.
Честно говоря, я никогда не был в восторге от Брюнна, потому что это жизнь господская, а не такая, какой ей следует быть. Яков, вероятно, был разочарован тем, что я не восхищаюсь роскошью и убранством дома, когда он с гордостью показывал мне свои новые владения напротив собора и когда мы вместе со всей свитой отправились на службу и в соборе заняли собственные места, точно какие-нибудь шляхтичи. Я помнил другие его обиталища: домик, который он снимал в Салониках, – низкий потолок, без окон, свет проникал только в открытую дверь, и тот деревянный в Джурджу, с крышей из плоских камней, чьи стены, залатанные глиной, милосердно прикрывала виноградная лоза. И тот, который он выбрал себе в Иванье, – избушка с глинобитным полом и кое-как слепленной печью. Наконец, в Ченстохове – каменная келья, окно размером с носовой платок, вечные холод и сырость. В Брюнне я чувствовал себя неуютно и потихоньку стал догадываться, что старею и новое перестает мне нравиться. И в соборе – высоком, устремленном вверх, словно бы