Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мы как могли пытались защитить друг друга – естественно, это оказывалось недостаточным, но мы все равно старались изо всех сил. Кто еще попытается это сделать ради нас? Кто еще готов безропотно мешаться с грязью, если не сами наши женщины – матери, дочери, сестры? Мы не были слишком горды, чтобы так унижаться».
Когда я просыпаюсь, от тоски тело не желает ничего делать. Наконец я все же поднимаюсь и умываю лицо холодной водой, чтобы снять красноту с воспаленных глаз. Тогда мать не будет заставлять меня макаться руками в ведро со льдом, не станет унижать перед мужчинами. Почистив зубы, я затыкаю рот кисейным лоскутом и некоторое время глубоко и часто дышу. Затем, налив в ванну на три дюйма холодной воды, замачиваю там кисею и, открыв слив, даю воде утекать прочь, сама же ложусь на плитки пола в скудном свете утренних сумерек, проникающем из маленького окошка.
«Будь послушной, будь послушной, будь послушной».
Это своего рода расплата с моим телом. «Пожалуйста, хоть на чуть-чуть», – молю я свои всколыхнувшиеся чувства, лежа на полу ванной и дожидаясь, пока они утихнут.
«Мужчины носили охотничьи одежды, – вспоминается мне из «Журнала новоприбывших». – У себя дома в подполе мужчины хранили оружие и упражнялись на оленях. И мужчины моего родного города, и мужчины из моей семьи. Все без исключения отцы семейств. Так что трудно было отличить мужчин скверных от хороших…»
– Значит, все-таки некоторые из них были хорошими! – торжествующе восклицаю я.
Потом, когда я наконец спускаюсь вниз, мать дожидается меня в столовой, сидя в одиночестве перед остатками завтрака и задумчиво глядя в окно. Я немного ее побаиваюсь, ведь последствия моих душевных волнений, кажется, лежат на поверхности, однако все, чего она от меня хочет, – это подкрасить ей волосы. Мы обе переодеваемся в одинаковые, заляпанные краской серые футболки и идем к ней в ванную, где под подоконником сложена целая коллекция коробочек с краской.
– Кончается моя красочка, – говорит она скорее сама себе. – В следующий раз, может, попробую шампунь с кофейным оттенком.
Мать опускается на пол возле ванны и болезненно морщится, опираясь на колени. На ее ступнях с вывернутыми ко мне пятками видна глубоко въевшаяся грязь. Тронув пальцем щеку нарисованной на упаковке женщины, я открываю коробочку и смешиваю содержимое флаконов. Тискаю получившуюся массу – черную и студенистую – прямо голыми руками. Уже готовлюсь к очередной лекции на этот счет – однако мать только вздыхает, и я втираю краску ей у корней волос. Наконец она покорно склоняет голову над ванной, и я ополаскиваю ей волосы, пока вода не становится полностью прозрачной. Гляжу на ее выпирающие позвонки. Сейчас она кажется не столько дорогим для меня человеком, сколько очень хрупким. Когда-то ведь и она была чьей-то дочерью. И возможно, как раз это она и пытается мне внушить: что при нашей уязвимости – а ее шея представляется мне очень ненадежной, ломкой штукой! – женщины должны держаться сообща.
О мужчинах на сей раз между нами не говорится ни слова.
После этого я поднимаюсь к террасе и нахожу там Грейс. Присаживаюсь с ней рядом. Сестра чуть подвигается, но ничего не говорит. Я надеваю солнцезащитные очки и подтягиваю голые ноги к туловищу. Посмотрев наконец на свои ладони и ногти, обнаруживаю, что они все в краске. Так что и сегодня, и завтра – пока совсем не отскребу – я всякий раз, что-нибудь делая руками, буду вспоминать о матери.
– Как себя чувствуешь? – наконец спрашивает Грейс.
Она ест крекеры, и с полдесятка их еще осталось на блюдце, выложенных в форме полумесяца. Мне она не предлагает.
– Нормально.
– Не болеешь? – Она наполовину кладет на язык крекер и так и оставляет, не жуя. – На тебя-то они изрядно надышали.
– На тебя тоже.
– Неправда, – возражает она. – Когда они разговаривали, я следила за тем, чтобы держаться от них подальше. Это совсем нетрудно.
– В общем, я отлично себя чувствую. Лучше, чем когда-либо, – говорю я и украдкой касаюсь рукой лба. Кожа как будто чуть теплее обычного, меня даже немножко лихорадит.
– Нам нельзя рисковать, – принимается увещевать меня сестра, проглотив наконец крекер. – Хочу, чтобы они уехали. – Она касается своего большого живота. – Нам они тут не нужны.
– Когда, думаешь, за ними явятся другие?
Грейс пожимает плечами.
– Может, за ними вообще никто и никогда не явится. Кому охота сюда плыть, если без этого можно обойтись? – В ее словах чувствуется горечь, быстро, впрочем, приглушенная.
Интересно, а под «другими» можно подразумевать еще нескольких мужчин, что приплывут сюда на лодках под покровом сумерек? Хочется спросить это у Грейс, но я все же чересчур взволнована, и мне от этих мыслей слишком страшно.
Вглядываясь в небо до тех пор, пока не мутнеет в глазах, я замечаю еще одну птицу. Полет ее в голубой выси еле различим. Она от нас очень далеко – словно внезапный проблеск в небе.
– Грейс… – шепотом зову я.
– Что теперь? – откликается сестра, и я указываю на странное появление над нами птицы.
Грейс садится повыше на шезлонге и спокойно в нее всматривается, покуда та не исчезает из вида.
– Ну и что?
– Надо сказать маме, – говорю я.
– Потом, – отмахивается она. – Все в порядке.
Сейчас у нее добродушное настроение, и от этого мне даже еще больше обидно. Она низко раскладывает шезлонг, так что оказывается почти что лежа, и кладет блюдце себе на бедра, под самой выпуклостью живота. Если она внезапно дернется, то блюдце упадет и разобьется, однако я не собираюсь забирать его и ставить на стол. Просто наблюдаю, как оно потихоньку шевелится при каждом ее вдохе и выдохе, пока мне это не надоедает.
Всякий раз, стоит мне подумать: «Как же я одинока!» – это кажется все печальнее и все больше похожим на правду. Как будто мыслью можно воплотить что-то в реальность. Измыслить нечто от начала и до конца.
Жара усиливается. Оставив сестру лежать в шезлонге, я спускаюсь вниз, прохожу через закрытый от солнца, тихий дом и вскоре оказываюсь на берегу, пробираясь по гальке и каменной крошке.
Мне надо что-то делать. Хоть что-нибудь.
Наконец песок упирается в деревья, и густые метелки песколюба уступают место березам и соснам с их прохладной тенью. Этакая переходная зона, где льющийся с открытого неба зной обращается в нечто защищенное, нечто укромное.
Я раздвигаю руками высокую траву, не обращая внимания на больно жалящие колючки и крапиву. Тут где угодно могут оказаться змеи с их широко, чуть не до вывиха, разинутым клыкастым зевом. Во мне вечно чередуются чувство неуязвимости с болезненным страхом смерти. Вся наша жизнь сосредоточена на выживании. Из этого следует, что в этом отношении мы куда подготовленнее других. «Кичливая самонадеянность», – назвал бы это Кинг, будь он сейчас жив. До сих пор, оказываясь в лесу, я всякий раз выглядываю по сторонам останки его тела. Ведь очень может быть, что его поразила гадюка. Невидимый враг вполне мог притаиться среди деревьев.