Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«...Сегодня мы уезжаем в разные места Берри и Крезы, где мы повсюду будем останавливаться дня по два. Ей (Соланж) немного лучше за последние три дня, но по-прежнему нет сна и аппетита. Маленькое утомление ей полезно, большое – очень вредно.
Мы третьего дня ездили в Шатору, провожать Делакруа и встречать Эммануэля, который немного поморщился при мысли вновь тотчас же пуститься в путь по довольно-таки плохим дорогам и по плохим ночлегам. Но ему все-таки это показалось лучше, чем остаться здесь (в Ногане) совсем одному».
В конце письма Жорж Санд прибавляет:
«Я волнуюсь и решилась все испробовать, лишь бы это печальное состояние Соланж не продолжалось всю зиму. Вы очень добры, предлагая нам приют, но у нас все еще наша квартира в Орлеанском сквере, и ничто не помешало бы нам туда поехать. Но Папэ не советует делать длинных концов, наоборот, они очень раздражают нашу больную. Мы версту ее везем верхом, версту в экипаже, потом отдыхаем, потом вновь едем, и все в таком роде. Я стараюсь ее развеселить, но сама в душе не весела».[630]
20 сентября, через два дня по возвращении из поездки, Жорж Санд вновь начинает письмо г-же Марлиани, – но оканчивает его лишь через 12 дней, и в этом конце письма впервые говорит о проекте замужества Соланж. И вслед за тем прибавляет, что «Шопен в этом году здоровее, нервы его успокоились, и верно-де он перешел опасную грань, и от этого и характер его лучше, ровнее»...
В октябре Жорж Санд сообщает своему брату имя вероятного жениха своей дочери – Фернанд де Прео.
3 ноября девице де Розьер она пишет, что свадьба совсем налаживается,[631] и тут же прибавляет, что «Шопен, как всегда осенью, немного более кашляет, но что главное, что деревня ему всегда надоедает по прошествии некоторого времени».[632]
11 ноября Шопен был уже в Париже, и почти тотчас Жорж Санд сообщает г-же Марлиани, что свадьба окончательно устраивается, и что дело лишь за денежными затруднениями. Но вслед за тем говорит о том, что Шопен в Париже был болен без нее, но скрыл это от нее; что, по ее мнению, он все-таки долго проживет, дольше ее самой, ей же «не хочется долго тянуть»...
«Вы знаете, хорошо, что мне и в моей домашней жизни приходится безропотно выносить много тягостного. Я привыкла уже любить людей, несмотря ни на что, без надежды и без попытки изменить их. Приходится сделать себе клеенчатый характер, по которому внешний мир может течь, сколько ему угодно. Лишь одна вещь истинная, верная, утешительная и вечная: это исполнение долга. С этим дойдешь до конца и можешь спать спокойно. Я верю, что существует награда в будущем.[633]
Затем она вдруг говорит, что «Шопен не любит Огюстину» и, в конце концов, опять возвращаясь к здоровью Шопена, сообщает, что узнает о нем от м-ль де Розьер, «не доверяя его уверениям, что все хорошо»...
Нам кажется, что именно это письмо по своей недосказанности и намеренной туманности не нуждается в комментариях, и что, с другой стороны, в нем налицо как все то, что привело к внутреннему моральному разрыву, который произошел этим летом, так и все те причины огорчений, которые повели к окончательной катастрофе следующей весной.
Наконец, 7 января 1847 года Жорж Санд сообщает Шарлю Понси, что «дети решили остаться на всю зиму в деревне»...[634]
Когда поздней осенью все гостившие в Ногане разъехались, уехал и Шопен, и в большом старом доме осталась лишь своя семья, состоявшая этой зимой, кроме хозяйки, из двух молодых девушек – Соланж и Огюстины, и двух молодых людей – Мориса и Ламбера, – то, чтобы скоротать долгие зимние вечера, Жорж Санд придумала устроить театральные импровизированные представления, вроде итальянской commedia dell’arte, которые, как мы указывали выше, начались еще при Шопене и по его инициативе. Тогда под звуки его музыкальных импровизаций молодежь разыгрывала пантомимы и танцевала фантастические балеты. Теперь стали уже без музыки разыгрывать импровизированные комедии, причем, все участвующие должны были сами моментально придумывать свои реплики, монологи и диалоги по заранее лишь намеченному плану или канве.
«Это было похоже, – говорит Жорж Санд,[635] – на шарады, которые разыгрываются в обществе и которые более или менее сложны, смотря по таланту, вносимому в них. Мы с этого и начали. Мало-помалу название «шарада» исчезло, и стали сначала представлять безумно-веселые saynettes, потом так наз. «комедии интриги и приключений», наконец, чувствительные и полные событий драмы»...
В предисловии к «3амку Пустынниц» и в отрывке, озаглавленном «Театр и Актер» и лишь несколько лет тому назад напечатанном в томике «Мысли и Воспоминания», Жорж Санд рассказывает обо всем этом еще подробнее и удивительно образно и колоритно:
«Несколько зим подряд, оставаясь в деревне с моими детьми и с несколькими их сверстниками, мы вздумали играть комедию по составленному сценарию и без всяких зрителей, не с целью чему-нибудь научиться, а просто ради развлечения. Эта забава сделалась страстью моих детей и, мало-помалу, чем-то вроде литературного занятия, которое оказалось небесполезным для умственного развития некоторых из них.
Своего рода тайна, которой мы не искали, но которая естественным образом явилась вследствие продолжающегося далеко за полночь шума, среди деревенского безлюдья, когда снаружи нас окутывал снег или туман, и когда даже прислуга, не помогавшая нам ни в перемене декораций, ни в наших ужинах, рано уходила из дома, где мы оставались одни; гром, пистолетные выстрелы, бой барабана, драматические возгласы и балетная музыка, – во всем этом было что-то довольно-таки фантастическое, и редкие прохожие, до которых все это долетало издали, не задумались счесть нас сумасшедшими или колдунами».
«Лет двенадцать тому назад,[636] – пишет Жорж Санд в 1857 году одному приятелю в ответ на его расспросы о Ногане и жизни, которую она там ведет, – «когда мы здесь зимой остались всей семьей, мы вздумали сыграть шараду без слова, которую нужно было бы отгадать. Шарада эта обратилась в saynette (пьеску), и, натолкнувшись по воле вдохновения на нечто вроде сюжета, мы, в конце концов, уже кончить-то ее и не могли, так как эта пьеска показалась нам забавной. Может быть, она вовсе не была таковой, мы этого уже не помним теперь, мы не могли бы ее припомнить. У нас не было иной