Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лукреция старалась его развлекать, заставляя его путешествовать, даже расставалась с ним на некоторую часть года.[608] Когда он был разлучен с ней в течение нескольких недель, снедаемый тем же беспокойством, он заболевал, потому что этого беспокойства он не хотел никому поверить, и не мог с ним обрушиваться на ту, которая его невольно причиняла. Она должна была вновь его призывать к себе. Он оживал и выздоравливал, как только он вновь заставлял ее страдать. Он так ее любил, был так порабощен, поглощен ею, говорил о ней с таким почтением, что это заставило бы гордиться всякую тщеславную женщину…[609] Но Лукреция никого не ненавидела настолько, чтобы пожелать ей подобного счастья... Ее пытка длилась долго, без перерыва. Нужны годы, чтобы булавочными уколами погубить физически и нравственно здоровое существо. Она ко всему привыкала, и никто так, как она, не умел отказываться от жизненных радостей. Она всегда уступала, имея вид, что защищает его. Она воспротивилась бы лишь капризам, которые составили бы несчастье ее детей. Но Кароль, хотя он страдал от этого разделения, никогда ни на минуту не попытался отдалить их от матери.
Он употребил всю силу воли, чтобы никогда не показать, что она была его жертвой, и что он присваивал себе на нее право хозяина. Комедия была так хорошо разыграна, и Лукреция была так тиха и покорна, что никто не заподозрил ее несчастья.
Дети... (раньше говорится, что, чувствуя инстинктивно нетерпимость принца ко всякому недостатку, они сторонились его) мало-помалу полюбили его, кроме Селио, который был с ним вежлив, но никогда с ним не говорил».
(Этот Селио подписывался: «Селио Флориани», не по фамилии, а по псевдониму своей матери, как некий Морис Санд – да будет это сказано в скобках, – и он сделался основателем той домашней труппы, которая играла импровизированную итальянскую комедию в замке Ногане... Ах, нет! В «Замке Пустынниц», – так называется продолжение «Лукреции Флориани.)
В «Лукреции» рассказывается (несколько ранее этих строк), что, тем не менее, и остальные дети служили поводом к постоянным недоразумениям между их матерью и Каролем, болезненно ревновавшем ко всем и всему.
В «Истории» автор об этом умалчивает и прямо говорит лишь о первом столкновении с Морисом, о том, что «Шопен часто сердился беспричинно, и даже на добрые намерения, и что она, Жорж Санд, увидела, что зло увеличивается и распространяется на других детей», и что однажды ей пришлось наконец предъявить свои права и «законно вмешаться, когда Морис, утомленный булавочными уколами, хотел уехать из дома».
Значит, и там, и тут указан тот же единственный, но зато и непобедимый пункт, в котором и Жорж Санд, и Лукреция не могли никогда уступить: счастье детей. Но в «Истории» автор хочет нас уверить, что тех страданий, которые описаны в «Лукреции», якобы не было в ее истории с Шопеном.
И в этом пункте Жорж Санд – писатель «Истории», и Жорж Санд – романист «Лукреции» друг другу как будто противоречат, но третий автор: Жорж Санд – корреспондентка госпожи Марлиани, решительно повторяет показания второго и тем уничтожает утверждение первого, будто страдания героев действительной истории были совсем не похожи на страдания Кароля и Лукреции.
А именно, сохранилось письмо от 2 ноября 1847, написанное Жорж Санд к г-же Марлиани уже после окончательного разрыва с Шопеном, и которое мы еще приведем в своем месте. Являясь как бы дополнением к «Истории», договаривая то, чего там нет, оно вполне прочно и неразрывно связывает строки, посвященные описанию страданий Лукреции в романе, со строками «Истории»:
...«Его характер со дня на день становился раздражительнее, – пишет Жорж Санд госпоже Марлиани. – Он дошел до того, что устраивал мне сцены досады, раздражения и ревности в присутствии моих друзей и моих детей...
Морис начал негодовать против него. Зная и видя чистоту наших отношений, он видел также, что эта бедная больная душа, сама не желая того и не будучи, может быть, в состоянии удержаться от этого, держит себя в качестве любовника, мужа, хозяина моих мыслей и действий. Он готов был выйти из себя и сказать ему в лицо, что он заставляет меня играть в 43 года глупую роль, что он злоупотребляет моим терпением, добротой и жалостью к его болезненному и нервному состоянию. Еще несколько месяцев в этом положении, и ужасная, невозможная борьба разразилась бы между ними…[610]
Я не могу, не должна и не хочу более подпасть под эту явную тиранию, которая хотела постоянными булавочными уколами, иногда очень глубокими, отнять у меня даже право дышать. Я могла приносить какие угодно жертвы, вплоть до пожертвования моим достоинством. Но бедный мальчик не умел даже соблюдать внешний декорум, рабом которого он, тем не менее, был и в принципе, и по привычкам. Мужчины, женщины, старики, дети – все являлось для него предметом отвращения, ужаса и бешеной, бессмысленной ревности. Если бы он ограничился тем, что показывал бы ее мне, я бы это перенесла. Но так как эти припадки происходили перед моими детьми, моими слугами, перед людьми, которые, видя это, могли бы потерять то уважение, на которое мой возраст и поведение в течение 10 лет дают мне право, то я и не была в состоянии выносить этого...»
А вот как рассказывается об этих столкновениях и о ревности ко всему в романе. Кароль дошел до того, что раз проявил ревность и досаду по поводу какого-то коммивояжера, накануне дня рождения Селио продавшего Лукреции ружье для подарка сыну, а другой раз – по поводу посещения Лукрецией умирающего старика, за двадцать лет перед тем собиравшегося на ней жениться, – и затем автор «Лукреции» продолжает:
«Еще один раз Кароль приревновал к священнику, явившемуся за сбором денег, другой раз к нищему, которого принял за переодетого ухаживателя. Еще раз к слуге, который, будучи очень избалованным, как вся прислуга в доме, ответил с развязностью, показавшейся ему неестественной. А потом очередь дошла до разносчика, а потом и до доктора, а потом и до доброго верзилы-кузена, полу-барина, полу-бездельника, принесшего дичи Лукреции, и которого она, конечно, приняла, как добрая родственница, вместо того, чтобы послать его на кухню. Дело дошло до того, что нельзя было заметить ни лица прохожего, ни адрес браконьера, ни посадку головы лошади.
Кароль ревновал даже к детям.