Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следствием же более близкого знакомства и дружеских сношений с автором «Истории 10 лет» и «Истории Революции», первый том которой вышел в 1847 году, явилась статья Жорж Санд об этой последней, появившаяся в Siècle от 17 ноября этого года. Статья об «Истории 10 лет» вышла, как мы знаем, уже в 1845 году. Кроме того, под впечатлением разговоров с Луи Бланом и чтения его книги о Революции, Жорж Санд собралась писать роман из эпохи революции 1789 г.,[589] однако наступившая революция 1848 г. помешала приведению в исполнение этого намерения, и лишь в 1868 г. Жорж Санд к нему вернулась. От этого романа осталась лишь одна глава, напечатанная под заглавием «Монсьер Руссе» в 1851 г. в «Politique nouvelle».
Итак, лето и осень 1846 г., по-видимому, были преисполнены веселья, игр, поездок и приездов гостей, – но, в то же время, они были не только полны разных мелких неудовольствий, неприятностей, постоянных домашних дрязг и историй, которые то надо было улаживать, то переносить, но в начале этого лета произошли и события, изменившие в корне то положение вещей, которое существовало в течение многих годов, а также подготовившие почву и для трагической развязки следующего года.
Вот что Жорж Санд рассказывает в «Истории моей жизни», как всегда, почти не указывая в точности года, к которому ее повествование относится, и как всегда развивая нить событий лишь согласно их внутренней логической связи, без всяких указаний на хронологию. Но мы имеем возможность, так сказать, прикрепить эти общие замечания, рассуждения и повествовательные отрывки из «Истории» к определенным фактам, датам и лицам, сопоставляя их с только что приведенными выше письмами Шопена к его родным, письмами Жорж Санд к его сестре и с неизданными ее письмами к другим лицам, а также со всеми, уже известными нам из предыдущего, фактами, и наконец, с одним произведением Жорж Санд, имеющим несомненную биографическую ценность. Из сопоставления всего этого читателю будет ясно, что эти строки «Истории» относятся именно к событиям лета 1846 года.
(Оговариваемся, что для связности повествования мы принуждены повторить среди нашей цитаты, во-первых, те строки, которые касаются способа работы Шопена, уже приведенные нами во II главе; во-вторых, маленький отрывок о поездках на берега Крезы, цитированный в V главе; и наконец, что мы позволяем себе переменить порядок трех отрывков, которые мы приводим).
...«Ноган ему опротивел. Возвращение туда весной еще восхищало его на несколько мгновений. Но как только он принимался за работу, – все для него затемнялось.
Его творчество было внезапно, чудесно. Он находил его, не ища, не предвидя. Оно проявлялось на его фортепьяно сразу вполне законченным и дивно прекрасным, или же звучало в его голове во время прогулки, и он спешил сам услышать его, передав его своему инструменту.
Но тогда начинался труд самый отчаянный, при каком я только когда-либо присутствовала. Это был ряд усилий, нерешительностей и нетерпений, чтобы вновь схватить разные подробности услышанной им темы. То, что он создал сразу, – все это он слишком анализировал, когда хотел записать, и его сожаление о том, что он не находил этого достаточно ясным, повергало его в какое-то отчаяние. Он запирался по целым дням в своей комнате, плача, ходя взад и вперед, ломая перья, повторяя и изменяя по сто раз один какой-нибудь такт, столько же раз записывая его и вновь стирая, и принимаясь за это и назавтра с такой же щепетильной и отчаянной настойчивостью. Он по шести недель проводил над одной страницей, с тем, чтобы в конце концов написать ее вновь так, как набросал ее по первому наитию.
Я в течение долгого времени могла влиять на него, заставляя его доверять этому первому веянию вдохновения. Но когда он более не был склонен верить мне, он кратко упрекал меня, что я его балую и недовольно строга к нему.
Я старалась его развлекать, заставлять делать прогулки. Иногда, увозя всю мою семью в деревенском шарабане, я насильно отрывала его от этой агонии. Я увозила его на берега Крезы, и в течение двух или трех дней, блуждая по ужасным дорогам под солнцем и дождем, мы, в конце концов, приезжали голодные и веселые к какому-нибудь великолепному ландшафту, где он словно оживал. Это утомление его разбивало в первый день, но он спал. В последний день он был совсем ожившим и помолодевшим, и, возвращаясь в Ноган, находил разрешение своей работе без особенных усилий.
Но не всегда было возможно уговорить его покинуть это фортепьяно, которое чаще бывало его мучением, чем радостью, и мало-помалу он стал проявлять раздражение, когда я мешала ему. Я не решалась настаивать. Шопен в гневе был страшен, и т. к. со мной он всегда сдерживался, то казалось, что вот-вот он задохнется или умрет.
Моя жизнь, на поверхности по-прежнему такая же деятельная и веселая, сделалась внутренне более мучительной, чем когда-либо. Я приходила в отчаяние, что не могу дать другим того счастья, на которое уже не рассчитывала для себя, ибо у меня было немало причин для глубокого огорчения, против которых я пыталась бороться.
Дружба Шопена никогда не была для меня прибежищем в печали. У него было достаточно и собственных страданий, которые приходилось переносить. Мои – раздавили бы его, поэтому он знал о них лишь смутно и вовсе их не понимал.
Мою настоящую силу я черпала в своем сыне, который был достаточно взросл для того, чтобы разделять со мною самые серьезные жизненные интересы, и который поддерживал меня своей неизменной веселостью. У него и у меня – не одни и те же идеи обо всем, но у нас большое сходство в организации, много общих вкусов и потребностей, и, кроме того, такая тесная дружеская привязанность, что какое бы то ни было недоразумение не может продолжаться между нами более дня, и не может выдержать минуты объяснения с глазу на глаз. Если мы с ним и не вращаемся в том же самом круге идей и чувств, то у нас всегда открыта дверь в стене, разделяющей нас: дверь полного доверия и бесконечной привязанности.
Вследствие последних приступов болезни его (Шопена) душевное состояние стало чрезвычайно мрачным, и Морис, который до того нежно его любил,[590] вдруг был обижен им совершенно неожиданным образом по вздорному ничтожному поводу. Минуту спустя они расцеловались, но уже песчинка упала в тихий пруд, а вскоре стали падать и камешки, один за