Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Едва нашла вас, – сказала Клава, проходя в комнату и опуская старенький платок на плечи. – Адреса-то я вашего не знала. Поехала к Пал Егорычу на квартиру, думала, может, там кто из ваших. Звоню-звоню, никто не открывает. Соседи другой адрес дали. Говорят, там сын его живет, то есть папа ваш. Доехала туда. Опять звоню, опять никого. Думаю, на работе, наверно, надо вечером зайти. Вечером заехала, а там чужие люди. Говорят, мол, в Ленинград вы перебрались. Не знала, что и делать. Был у меня телефон Виталика, он все к Семену Дмитричу ездил, бумаги разбирал, секретарь, что ли, позвонила ему: дескать, чего делать, как мне вас, Сереженька, найти? Он говорит: попробую через институт поискать. Вот и нашел, слава богу, а то уж я вас третью неделю разыскиваю. Думала, и не найду совсем. Спасибо хорошему человеку.
– Клава, давайте чай пить, – предложил Сергей и крикнул в сторону кухни: – Оксана, поставь чайник, у нас гости.
Через пару минут Оксана вошла в комнату.
– А это супруга ваша? – спросила Клава и приподнялась со стула. – Какая хорошенькая!
– Оксана, это Клава, домработница Полянского. Помнишь, я тебе рассказывал?
– Здравствуйте! Да вы сидите, сидите, – сказала Оксана и положила Клаве руку на плечо. – А может быть, вас обедом накормить?
– Нет, что вы, что вы! – замахала руками Клава. – Я и не голодная совсем.
– Ну, тогда будем пить чай.
Оксана вернулась на кухню.
– Ласковая какая! Хорошо живете-то? – шепотом обратилась Клава к Сергею.
– Нормально, Клава, нормально, – так же шепотом ответил Сергей, но решил эту тему не развивать. – Вы-то как?
– А как я? Да ничего я. Сначала, как Семен Дмитрии помер, я все на даче жила, а потом дачу отняли. Она ведь не его была, фондовская. Может, какому другому писателю отдали, не знаю. Бумаги все Виталик забрал. Сказал, будет личный архив. Ну, я – в Москву, у подруги пока живу. У меня своего-то жилья нет, и ни мужа, ни детей… Я ведь сорок лет у Полянских прожила… и не думала, что переживу…
– А куда же вы теперь? – спросил Сергей, вдруг подумав, что эту добрую старушку он всегда воспринимал как некую часть обстановки Митричевой дачи, ему и в голову не приходило, что у нее может быть какая-то другая, своя жизнь. И еще он подумал, как она три недели ездила из Москвы в их город, чтобы зачем-то разыскать его, ходила по морозу в своей потрепанной шубейке. Почему-то вдруг вспомнилось «в старомодном ветхом шушуне», хотя он прекрасно знал, что шушун – это вовсе никакая не шуба.
– Я теперь в Липецк к племяннице поеду… У меня племянница в Липецке… Зовет…
Клава вздохнула и вся как-то съежилась, засуетилась, полезла в карман кофты за платком и стала сморкаться.
В этот момент вошла Оксана с подносом, на котором стояли чашки и корзиночка с печеньем.
– Семен Дмитрии до чего же чай любил! Всё, бывало, скажет: давайте, Клава, чай пить! А я говорю: только что пили, Семен Дмитрии! Он уж все забывать стал. А потом и заговариваться. Не знаю, он меня-то узнавал ли в последнее время. Только Пал Егорыча все поминал. Помолчит, помолчит, потом вздохнет и начнет бормотать: «А Паша переписал». Уж не знаю, что ему там чудилось. Заговаривался, видать. А только все одно и то же: «А вот Паша переписал»… И вот тоже – чаю попросил. Я пока туда-сюда, прихожу, а он уж не дышит. Хороший он был человек. Правильный. Я ведь все книги его прочитала. А как же! Чай, мы с ним как родные. Сорок лет…
Клава пила чай, наливая его в блюдце и шумно прихлебывая. К печенью она так и не притронулась.
– А я ведь чего вас искала-то! Мне Семен Дмитрии еще давно, когда вы, Сереженька, к нам все ездили, велел вам папочку одну передать. Сказал: «Вот, Клава, когда меня не будет, передай это Сереже Гордееву, как приедет. Больше никому не давай. Только ему и только когда меня не будет». Когда Виталик за бумагами приехал, я папочку-то припрятала, ему не отдала. Помнила, что это для Сережи Гордеева.
«Когда приедет», – подумал Сергей и почувствовал, что краснеет.
Клава открыла большую хозяйственную сумку и вынула оттуда толстую картонную папку с коленкоровым корешком и завязками. Сергей взял ее и с трудом развязал (завязана она была крепко и, видимо, давно). Перед ним лежала толстая стопка пожелтевших машинописных листов, которые он тут же начал просматривать, заметив на полях правку, сделанную знакомым почерком деда. На титульном листе было напечатано: «Павел Гордеев. Пути земные. Роман».
Когда проводили Клаву (Сергей настоял, чтобы она разрешила вызвать такси, и сам отвез ее на вокзал), он вернулся домой и, снова взяв в руки папку, растерянно сказал Оксане:
– Никогда не знал, что дед писал романы… Правда, как-то Митрич обмолвился, что советовал ему написать роман. Говорил: «Не зли ты их, напиши что-нибудь вроде моего „Угольного гиганта“. Что тебе стоит?» Может, это и есть дедов «угольный гигант»? Вроде и название подходящее. Но почему он никогда о нем не говорил, почему не напечатал? И почему Митрич решил передать его мне только после своей смерти? Ничего не понимаю.
И начал читать.
Поначалу ничего необычного в романе он не находил. История жизни двух мальчишек-односельчан – Никиты и Митяя, – начавшаяся в предреволюционные годы, как показалось Сергею, была чем-то похожа на сюжеты многочисленных книг, прочитанных им еще в детстве. Но поразило мастерство, с которым эта история была рассказана. Густо выписанный быт, точная, выразительная речь, объемные, запоминающиеся характеры – все это напоминало лучшие страницы русской классики и никак не соотносилось в сознании с Павлом Егоровичем, который был в ту пору для Сергея не столько писателем, сколько просто дедом.
Герои романа вставали перед глазами как живые и подчас казались Сергею знакомыми. Он все пытался припомнить, у кого из писателей встречал похожих.
Вот отец Митяя – Прохор Погудин, деревенский богатей, жестокий семейный тиран. В гневе он доходил до бешенства, избивал Митяеву мать за совершенные и несовершенные прегрешения, да и детей своих воспитывал исключительно своим огромным, обтянутым огрубевшей кожей кулаком.
А вот Кузьма Митрохин, Никиткин батя. Некогда зажиточный многодетный крестьянин, потерявший в пожаре все свое имущество, он начинает жить с нуля. Чтобы прокормить семейство, работает до седьмого пота. Никитка с ужасом видит, как натягиваются отцовские жилы, когда, впрягшись в плуг вместо павшего коня, он идет вместе со старшим сыном по пашне. Именно эпизод пахоты заставил Сергея понять, почему Кузьма показался ему знакомым. О натянутых жилах упоминал дед, когда рассказывал про своего отца.
Дед описывал крестьянскую жизнь со знанием дела, в мельчайших подробностях, во всей ее неброской красоте и нескрываемой неприглядности. Жизнь эта складывалась веками, и мальчишкам казалось, что так будет всегда. Но дошедшие до крестьян слухи о большевистской революции в Петрограде всколыхнули сонное царство деревенской глуши, и Никита с Митяем затосковали по новой жизни. Толком они ее представить не могли, но знали, что в ней не будет ни бедности, ни голода, ни побоев. В конце концов решили они бежать из деревни в город. Ничего не сказав родным, собрали свои нехитрые пожитки и тайком перед рассветом двинулись по большаку на станцию. В ящиках под вагонами, прячась от кондукторов и машинистов, пересаживаясь с поезда на поезд, грязные и голодные, они все-таки добрались до города, который казался им землей обетованной. Бежали – один от нищеты, другой от жестокости, но ничего иного не увидели и в городе. Без денег, без жилья, без работы они пополнили армию беспризорных. Приходилось голодать, ночевать в подвалах или на улице, однажды мальчишки чуть не стали жертвами уличных бандитов. Нанимались то грузчиками на пристань, то носильщиками на железнодорожную станцию, но тех копеек, которые им платили, едва хватало на кусок хлеба. А город бурлил. Охваченный огнем Гражданской войны, он переходил то к красным, то к белым, а то и к вовсе неведомым силам, о которых никто и не знал толком. И каждый раз, когда менялась власть, площади вскипали митингами. Никита и Митяй нередко оказывались в толпе митингующих и слышали, как одни агитаторы призывают покончить с властью богатеев, сидящих на шее у трудового народа, а другие – защитить землю, политую кровью и потом отцов и дедов, от нашествия красных хищников.