Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец забавлялся от души, когда я сообщила ему о своем твердом решении стать писательницей.
— Учти, на это требуется уйма терпения... и почтовых марок, — предостерег он меня.
Отец не принимал мои литературные опыты всерьез; зато мама стала подбирать для меня книги, которые, по ее мнению, должны были развивать мои литературные таланты, если таковые и впрямь имелись.
Она дала мне «Грезы короля» Теннисона, «Эндимиона» и другие стихи Китса, «Евангелину» Лонгфелло, «Лалла Рук» Томаса Мура, «Кунжут и лилии» Рескина, «Лорну Дун» Блекмора, кое-какие из романов Скотта и Диккенса, а из сочинений Джордж Элиот — «Сайласа Марнера» и «Мельницу на Флоссе».
Сколько детей зачитывалось этими книгами! Не удивительно, что и я поддалась их очарованию — очарованию прекрасных слов и ритма стихотворений. Изображенную в них жизнь и людей я воспринимала как подлинную реальность. Большей частью я читала произведения идеалистические и романтические — таков был мамин выбор. И все же меня никогда не тянуло писать о легендарных рыцарях и дамах, я не увлекалась сказочными сюжетами. Я сочинила лишь несколько меланхолических стишков про раннюю смерть и про лилии — они сохранились в старой тетради — да еще длиннющий рассказ под названием «Любовь воина», написанный старательной детской рукой. Но с этим рассказом у меня связаны весьма печальные воспоминания.
Родители слишком были заняты друг другом и заботами, как прокормить и одеть всех нас, чтобы интересоваться моими писаниями. Зато бабушку все это очень занимало, и когда я сказала ей, что пишу рассказ под названием «Любовь воина», она захотела его посмотреть. Само собой, десяти лет от роду я мало смыслила как в воинах, так и в любви, просто это была первая попытка написать настоящий «взрослый» рассказ.
Бабушка была у тети Хэн на званом обеде, и я ворвалась туда со своей тетрадкой в черной блестящей обложке.
Через несколько дней я побежала к бабушке, сгорая желанием узнать ее мнение о «Любви воина».
Никто не слыхал, как я отворила дверь и вошла в дом, но я-то сразу услыхала голос бабушки, читавшей отрывки из моей драгоценной рукописи. И она сама и тетки хохотали над ними до упаду. Я опрометью кинулась вон из дома.
Мое самолюбие страдало. Надеждам стать писательницей был нанесен столь чувствительный удар, что какое-то время я вовсе не сочиняла ни рассказов, ни стихов.
Да вдобавок еще и тетя Лил обидела меня, посмеявшись над книжкой, которую я читала по совету мамы.
— Что это у тебя за книга? — спросила она.
— «Радость жизни» сэра Джона Лаббока Барта, — горделиво отвечала я.
— Что за нелепость — ребенку читать такие книги! — воскликнула тетя. — К тому же Барт — это не фамилия автора, а его сокращенный титул.
Примерно в это же время отец застал меня за чтением «Истории еврейского народа» Джозефуса.
— Ну, эту книгу ты не одолеешь, — заявил отец.
— Нет, одолею! — упрямо возразила я; я терпеть не могла, когда мне мешали читать.
— Ладно, я дам тебе шиллинг, если ты ее осилишь, — шутки ради предложил отец.
Честно говоря, с Джозефусом мне пришлось туго, но я твердо решила заработать шиллинг и добилась-таки своего. Кое-какие сведения, почерпнутые из этой книжки, прочно засели в моей памяти, и много позже я не раз ими пользовалась.
«Опыты» Ингерсолла отец у меня отобрал.
— Это плохая книга, — сказал он. — Незачем тебе ее читать.
Естественно, я ее прочла, как только она снова попала мне в руки. Тогда я мало что поняла; зато потом, пытаясь разобраться в своем отношении к религии, я перечла эту книгу, и мне стало ясно, почему отец не одобрял ее: ведь она подвергала сомнению принципы его веры.
И вдруг словно весеннее солнце оживило тоскливые и мрачные зимние дни. Дом наш наполнился радостью. Отец стал уходить чуть свет, чтобы поспеть на утренний поезд; мама уже не шила целыми днями. По вечерам, когда отец возвращался домой, они радостно обнимали друг друга, смеясь и оживленно болтая. Оба они были тогда уже не первой молодости, располневшие, и при этом наслаждались, как дети, утешительным сознанием того, что с неприятностями покончено — хотя бы на ближайшее время.
Никто не объяснял мне причин перемены, но я догадывалась — неприятности кончились, потому что появилась работа, а с ней и деньги.
Вскоре мы переехали из мрачного кирпичного дома в другой, стоявший чуть дальше вдоль дороги: крашеный дощатый дом с садом и лужайкой позади и небольшой площадкой спереди, зарослей дроком, шиповником и папоротниками. Отец называл этот дом «коровуна», что на языке фиджи означало «обитель мира».
Здесь в мире и довольстве мы прожили долгие годы. В гости к нам приходили друзья, и за круглым обеденным столом в холле я часто слышала беседы об искусстве и литературе. Во время званых обедов детям вмешиваться в разговор не полагалось; покончив с едой, мы должны были попрощаться и немедленно отправляться спать.
Отец и мама считали, что детям вредно поздно ложиться и засиживаться с гостями. Когда сами они бывали в театре или в концерте, то всегда потом рассказывали нам обо всем, что видели и слышали. Отправляясь в оперу, мама надевала красивую накидку из красного плюша и декольтированное платье, и весь следующий день в доме слышался ее голос, распевавший отрывки из «Лючии ди Ламмермур» или «Трубадура». Вечерами к пению присоединялся отец, и они обсуждали каждую оперную партию или роль в пьесе.
Однажды я сказала отцу, что собираюсь устроить у нас в холле театр; а надо сказать, к тому времени я еще не видела ни одного спектакля.
— Что же ты собираешься делать в своем театре? — полюбопытствовал отец.
Я ответила:
— Я инсценировала легенду про Вильгельма Телля.
— Как это — инсценировала? — рассмеялся отец.
— Я буду матерью, — объяснила я. — Алан будет Гесслером, потому что Арти не хочет быть тираном. Он хочет быть Вильгельмом Теллем. Сыном будет Найджел, а Фанни, Лил и Софи будут жать хлеб на поле.
Фанни, Лил и Софи, мои двоюродные сестры, жили рядом, а двоюродный брат Арти часто приходил к нам поиграть с мальчиками.
Родители переполошились, услышав, что я оповестила о представлении