Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет. Моих трое.
Вот он, этот момент. Кеме смотрит на меня взглядом, которого я у него не видела с тех пор, как он хоронил косточки своих детей. Его глаза наполняются такими слезами, что он отводит взгляд, чтобы их сморгнуть, дышит глубоко и надсадно. А повернувшись после паузы, трет одну лапу о другую, неловко сместившись вперед.
– Ты лишилась одного, а я – одного и пятерых.
– Да что ж у нас за соревнование, язви богов!
Когда он наконец на меня смотрит, его глаза кажутся холоднее, чем я когда-либо помню.
– У Аеси не было причин преследовать меня и уж тем более твоих детей.
У меня перехватывает дыхание. Похоже не на вздох, а как будто мой собственный ветер – не ветер – дал мне по ногам.
– Я никогда тебя не спрашивал, почему, даже имея детей, ты по ночам ускользаешь на смертельные поединки. Каждую ночь я вынужден себе повторять, что, возможно, это именно та ночь, когда ты больше не вернешься. Я до сих пор не запрещаю тебе этого. Я ни разу не спросил, откуда ты родом, зачем восходила на ту гору, и какая еще тайна спустилась с горы вместе с тобой. Не спрашивал, кого ты на самом деле пытаешься убить каждую ночь, когда уходишь отсюда со своей палкой. Потому что то, за чем ты отправляешься, ты никогда не приносишь домой. Теперь ты ищешь здесь кого-то, кто проглотит твою вину. Правды я не знаю, Соголон, не знаю и никаких обстоятельств – при случае мне даже нечего сказать судьям. Но я знаю точно: если бы не ты, мой мальчик прямо сейчас заходил бы вот в эту дверь. Если бы не ты, мой мальчик был бы здоров и голоден. Ты думаешь, что злишься, думаешь, что знаешь что-нибудь о гневе? Последние две луны я почти каждую ночь клялся всеми богами, что убью тебя, потому что знаю: это твоих рук дело. Но потом я задумываюсь о детях, о которых ты больше не думаешь, и понимаю, что они всё равно нуждаются в матери. Даже в такой, как ты; даже если троих из них эта мать не считает своими. И знаешь, что ты можешь сделать, Соголон? Ты можешь взять свою гребаную вину и запихать ее себе в глотку!
Ветер ему даже не понадобился.
Слышен тихий шорох – должно быть, кто-то из детей подсматривает, а может, и все они. Я пытаюсь заговорить, но наружу из меня прорывается подобие крика:
– Я хочу умереть, Кеме! Чем так жить, лучше умереть. Я хочу умереть. Хочу умереть! Хочу умереть! Хочу умереть! Хочу умереть! Хочу …
Он наклоняется и хватает меня, вдавливая мои слова в свою грудь. Я пытаюсь ударить его кулаком и порвать на груди волосы, но руки слабеют и ничего не могут сделать. Той ночью он приходит ко мне в постель, впервые за пол-луны. Я лежу спиной, но всё, что ему нужно, он может получить и без того, чтобы я к нему поворачивалась. Я поднимаю рубашку, но он берет меня за руку и останавливает. А затем погружает мне пальцы в волосы и гладит по затылку.
– Я кое-что от тебя скрывал, – произносит Кеме, – чего тебе, вероятно, знать и не хочется.
– Если ты думаешь…
– Я не думаю. Ведь я тебя, пожалуй, так и не знаю. И никогда, наверное, не знал.
Знает ли он, что иногда слова могут быть остры, как нож? Впрочем, лица Кеме я не вижу, и сложно сказать, режет ли он по-настоящему. Я так долго держала закрытыми окна, потому что темнота никогда не бывает просто черной. Всё черное, что таится по углам, перемещается на тебя и, отрастив ноги, руки и кинжал, бросается, чтобы тебя прикончить. Но этой ночью я открываю окна настежь, и ночной воздух освежает комнату прохладой. Я лежу под мехами, когда Кеме укладывается рядом.
– Двор обезумел, – говорит он.
Примерно две луны назад. Кеме слышит это от кого-то, кто слышит еще от кого-то, кто посещает Короля. По его словам, обычай был таков: как только Король просыпается, особенно если он это делает на постели, в которой засыпать ему не полагалось, Аеси уже тут как тут, желает ему доброго здравия, докладывает, который нынче день – потому что вино затем всё равно затуманит монаршую голову. Аеси велит кому-нибудь из слуг омыть высочайшее лицо, освежить дыхание, расчесать и смазать волосы теплым маслом, помочь подобрать одежду для облачения, подержать ночной горшок для королевских отправлений и бережно вытереть сиятельную задницу – неизменно в таком порядке. Но тем утром Аеси не приходит. Кваш Моки просыпается в незнакомой комнате, которая ведет в незнакомый коридор, к окну замка, которое он не может вспомнить. Слова – пыль, но и правда: Короля охватывает ужас, потому что первым делом ему приходит мысль, что его похитили. Сзади в комнате вповалку спят женщины и мужчины, которые тоже ни за что не ожидают проснуться в присутствии Короля. По крайней мере, одному из тех мужчин известно, что в какой-то момент среди ночи возникает Аеси, который будто там всегда и был, и выгоняет всех прочь, чтобы монарх затем проснулся, полагая, что восстал от тихого, чистого сна. Поэтому, когда Король просыпается обнаженным, да еще под чужими руками и бедрами, с незнакомыми лицами, телами поверх тел, между ними и внутри их, ужас сжимает ему сердце. Он высвобождается из путаницы всех этих конечностей и кожи, оскверняющей его своими прикосновениями, шаткой поступью подбирается к первой двери, которую ему в кои веки приходится отворять самостоятельно, и бежит по коридору, который приводит его к окну, за которым висит солнце. Король будит весь замок криком, чтобы его немедленно выпустили. Первой его видит служанка, вторым стражник. Оба невольно отводят глаза, так как никто еще ни разу не имел смелости видеть короля голым.
– Ваше величество, вы находитесь в Красном замке, прямо напротив вашего собственного, – говорит стражник, но Кваш Моки не привык, чтобы кто-то обращался к нему напрямую, поэтому не слышит.
Наблюдение за нескончаемой тирадой Короля дает наконец понять, что он делает Аеси внушение за его вопиющую халатность. Стражник, естественно, мчится в замок Кваша Моки, и в мгновение ока все пятеро сопровождающих Аеси Белых гвардейцев прибегают оттуда к высочайшей особе и окружают ее шквалом своих белых одежд, неуклюже и наперебой пытаясь действовать так, как поступал Аеси. Из комнаты они пытаются выдворить всех заспанных мужчин и женщин, но Король кричит,