Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По свидетельству заместителя министра культуры СССР Константина Воронкова, первый просмотр спектакля состоялся в марте 1969 года с участием Екатерины Фурцевой «и работников министерства»[865] (надо полагать, что среди этих работников был и Константин Васильевич), причем работа была «резко раскритикована»[866].
Борис Можаев впоследствии вспоминал о визите Фурцевой, что в театре «вдруг» (как же иначе?) раздался звонок: едет министр! Вошли Екатерина Алексеевна, у которой с плеч свисала меховая доха, и ее свита из 34 человек. Из зала выставили всех, чтобы и мышь не проскользнула[867].
Общее впечатление, которое сложилось у работников министерства, выразил впоследствии (1975) Воронков: «Как отмечалось, в спектакле действует Федор Кузькин — „бунтарь“, „герой-одиночка“, лично материально ущемленный человек и исключенный из колхоза. У Федора Кузькина нет веры в коллектив, в коллективное ведение хозяйства, и это делает его собственником, обиженным на людей, на условия жизни. Этому „страдальцу“ автор противопоставил группу руководителей колхоза и районных организаций, охарактеризованных крайне тенденциозно. На сцене действовали примитивные, ограниченные типы, нечестные и черствые. Появлялись представители и областных организаций, но и они были показаны как безликие исполнители „руководящих указаний“»[868].
Полагаем, что увиденное глубоко оскорбило Фурцеву лично. По замечанию Константина Васильевича, «идейно зрячему человеку нельзя не постигнуть, что, несмотря на все недочеты и промахи, колхозная деревня в послевоенный период не чудом поднялась из руин и пепла и добилась громадных успехов»[869]. По мнению Воронкова, которое явно совпадало с мнением Фурцевой, «вся концепция произведения, приведенные в нем факты, ситуации, сама жизнь данного коллектива противоречат исторической правде»[870].
Письмо К. В. Воронкова руководству Театра на Таганке. 24 февраля 1971 г. [ЦГА Москвы]
Екатерине Алексеевне всё стало ясно уже к окончанию первого акта. Как только занавес опустился, Фурцева крикнула:
— Автора — ко мне!
Борис Андреевич предстал пред светлыми очами министра культуры СССР.
— Послушайте, дорогой мой, — в своей обволакивающей стилистике проворковала было Можаеву Фурцева, но сразу же передумала и сменила тон: — С этой условностью надо кончать!
— Да что здесь условного? — не разрешил министру себя убить автор.
— Всё, всё, всё, всё! Нагородил черт знает что, — уже без малейших признаков политеса ответила Фурцева. И, утратив интерес к автору, отдала второе распоряжение: — Режиссера — сюда!
Юрий Петрович приготовился к отражению атаки.
— Режиссер, как вы посмели поставить такую антисоветчину? Куда смотрела дирекция?
— Дирекция — за, — уверенно заявил Юрий Любимов, прекрасно зная, что директор театра Николай Дупак его сдавать не собирается.
— А партком? — с иезуитским блеском в глазах поинтересовалась Екатерина Алексеевна, как видно подзабывшая, что в режиссерских театрах парткомы и месткомы играют не самую важную роль.
— И партком — за, — уверенно ответил Любимов.
— Так. Весь театр надо разгонять, — резонно заметила Фурцева и задала после констатации этого факта не вполне логичный вопрос: — В этом театре есть советская власть?
— Есть, — ответил Можаев, — только настоящая. А ту, что вы имеете в виду, мы высмеиваем…[871]
Валерий Золотухин записал в дневнике свои впечатления от последующего светопреставления.
— Это безобразие, это неслыханная наглость. Нет, это не смелость, антисоветчина, ничем не прикрытая, — говорила Екатерина Фурцева.
По словам Золотухина, был такой момент, когда казалось, что не хватает маленькой капли, чтобы министр культуры хлопнула дверью и выскочила как ошпаренная со своею свитою из театра[872].
В театре было прохладно, Фурцевой принесли шубу.
— Ну, давайте досмотрим… — процедила сквозь зубы Екатерина Алексеевна.
После спектакля Григорий Иванович Владыкин, оставив свой занудный тон, вспомнил времена своего партаппаратного зенита сороковых годов:
— Мы давно нянчимся с товарищем Любимовым, стараемся всячески помочь ему, по-хорошему смотрим, советуем, спорим, ничего не помогает — товарищ Любимов упорно гнет свою линию, порочную линию оппозиционного театра. Против чего вы боретесь, товарищ Любимов?! Вы воспитали аполитичный коллектив, и этого вам никто не простит. Сегодняшний спектакль — это апофеоз всех тех вредных тенденций, которых товарищ Любимов придерживается в своем творчестве. Это вредный спектакль, в полном смысле — антисоветский, антипартийный…[873]
— Я ехала, честное слово, с хорошими намерениями, — заявила Екатерина Алексеевна. — Мне хотелось как-то помочь, как-то уладить все… Но нет, я вижу, у нас ничего не получается! Вы абсолютно ни с чем не согласны и совершенно не воспринимаете наши слова.
Фурцева обратилась к Можаеву:
— Дорогой мой! Вы еще ничего не сделали ни в литературе, ни в искусстве, ни в театре, вы еще ничего не сделали, чтобы так себя вести.
— Зачем вы так говорите, — заступился за автора Любимов, — это уважаемый писатель, один из любимых нами, зачем уж так огульно говорить об одном из лучших наших писателей…
Можаев объяснял, что написал комедию, условие жанра — персонажи карикатурны, смешны…
— Какая же это комедия, это самая настоящая трагедия! — возразила Фурцева. — После этого люди будут выходить и говорить: «Да разве за такую жизнь мы кровь проливали, колхозы создавали, которые вы здесь подвергаете такому осмеянию». А эти колхозы выдержали испытание временем, выстояли войну, разруху… Бригадир — пьяница, предрайисполкома — подлец… да какое он имеет право, будучи на партийной работе, так невнимательно относиться к людям… Я сама много лет была на партийной работе и знаю, что это такое, партийная работа требует отдачи всего сердца к людям…
Министр вынесла вердикт:
— Спектакль этот не пойдет: это очень вредный, неправильный спектакль.
И обратилась персонально к Любимову:
— И вы, дорогой товарищ, задумайтесь, куда вы ведете свой театр… Даю вам слово, куда бы вы ни обратились, вплоть до самых высоких инстанций, вы поддержки нигде не найдете, будет только хуже — уверяю вас.
— Смотрели уважаемые люди, академики. У них точка зрения иная, они полностью приняли спектакль как спектакль советский, партийный и глубоко художественный.
— Не академики отвечают за искусство, а я, — заявила «Екатерина III» в духе Людовика XIV.
Фурцева не обошла в своей критике и художественное оформление спектакля, в котором были использованы обложки журнала «Новый мир»:
— Вы что, думаете, подняли «Новый мир» на березу и хотите далеко с ним ушагать?
В этом месте Юрию Петровичу, вероятно, следовало сформировать свой ответ менее лаконично. Однако Любимов тогда не был бы Любимовым:
— А вы что думаете, с вашим «Октябрем» далеко пойдете?
Екатерина Алексеевна не поняла, что имелся в виду журнал «Октябрь», руководимый Всеволодом Анисимовичем Кочетовым и находившийся в контрах с «Новым миром» Александр Трифоновича Твардовского.
Фурцева решила, что это прямой выстрел в Великий Октябрь, и вскочила с места:
— Ах, вы так… Я сейчас же еду к Генеральному секретарю и буду