Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они извинялись, они говорили, что не сомневаются в моей невиновности, но жалоба подшита к делу, и им ничего не остается, кроме как исполнить свой долг. Я пытался спорить, но все расшибалось о непоколебимость их долга.
В общем, я испорить-то толком не мог.
Сейчас я понимаю, что со мной обращались предельно мягко и, насколько это возможно, справедливо. Я не могу и не буду называть имена этих двух полицейских, поскольку позже они помогали мне, насколько это было в их силах.
Мне посоветовали одеться, поскольку меня забирали из дома. Я ударился в панику. Моя мать, с которой мы не виделись три года, как раз приехала вНью-Йорк сЗапада и довольно скоро должна была зайти ко мне на обед. Я сразу представил себе, как мама приходит, не застает меня дома и понятия не имеет, куда я делся – и кто знает, сколько времени меня продержат за решеткой? Я спросил их, можно ли сказать друзьям, куда я исчез. Они ответили, что это разрешается.
В сопровождении одного из копов я спустился на этаж и сообщил знакомой соседке, Линде Соломон, что со мной случилось. Она решила, что это розыгрыш.
–Не дурите мне голову!– со смехом заявила она. Потом приоткрыла дверь пошире, увидела полицейского, и улыбка ее померкла.
Мы договорились, что она известит маму о происходящем, я вернулся наверх, оделся и поехал с полисменами.
Так начались двадцать четыре часа моего знакомства с неумолимым механизмом судебной системы Нью-Йорка. Двадцать четыре часа, на протяжении которых я исполнился такого безнадежного отчаяния, что временами мне казалось, я сломаюсь и развалюсь на куски.
Вот ведь ирония: человека, который хотел поведать правду о подростках, спустя семь лет арестовали за то, что он занимался этим вопросом. Все это напоминало вторую половину книги, неизбежно вытекавшую из первой, из ее горя, и безнадежности, и всего зла, которое, похоже, никогда не оставляет того, кто пережил грязь и ужас городских улиц.
Меня везли вКатакомбы – так вНью-Йорке любовно называют его городскую тюрьму.
Я возвращался в ад с новым визитом.
Камера предварительного заключения сияла чистотой голых стен. Ее под завязку наполняли лица мужчин, виновных, если не считать невинности их рук. Смотрите, как бы говорили эти руки, почесывая заросшие щетиной подбородки, или скромно сложенные на коленях, или просунутые сквозь прутья решетки (зачем?); смотрите: тело, к которому мы прикреплены, может, и совершило что-то нехорошее, но мы-то невинны. Белые как снег, такие чистые, такие ни за что не отвечающие… Я сидел среди них и пытался понять, что же такого я совершил, чтобы оказаться в этом бесконечном кошмаре в недрах Нью-Йорка. Нет, правда, мне казалось, что я влюбой момент могу тронуться рассудком.
Из большого предбанника доносились звуки, ничуть не напоминающие тюрьму: стрекот пишущих машинок, хлопанье шкафных створок. Это напоминало, скорее, большой офис, в котором мелкие служащие деловито заполняли никому не нужные бумаги. Однако это был не офис, а отдел оформления тюремных документов, и за каждой из бумажек стоял живой человек. Их подкалывали в папки, проставляли на них номера – и скаждой пометкой, с каждой карандашной галочкой или отпечатанной на машинке буквой человек терял часть своей личности, превращаясь в знак или бумажную страницу, сокращаясь до безликого набора цифр. Холодное, механическое уравнивание прикрепляло человека к камере, где ему предстояло мариноваться, чтобы его легко было найти в любой момент. Жесткая система, оставлявшая место ошибкам, проследить которые не представляется возможным; удерживавшая человека тоннами стали и бетона на срок, невыносимый рассудком. Этакое узаконенное бессердечие.
Я чувствовал, как город навалился на меня всем своим весом. Я находился в заключении уже двенадцать часов, состоявших из одного механического шага за другим, и никакой возможности вернуть в мои действия хоть малую толику человеческого не было в помине. Я превратился в цифровой индекс, один из бесконечной цепочки таких же, заносимых в систему учета, имевшую целью разобрать меня на составные части и словно фрукт определить в подходящий ящик.
Сидя в камере, оглядываясь по сторонам, пытаясь осознать все грани того, что на меня вдруг навалилось, а еще пытаясь одновременно понять тех, остальных, чьи руки утверждали, что они тоже ни в чем не виноваты, я ощущал себя исключительно жертвой.
Все произошло слишком быстро: арест, обвинения, постепенное осознание того, что все это не розыгрыш, далеко не розыгрыш! Последняя надежда на то, что все это замысловатая шутка моих богемных друзей, рассеялась как дым, когда двое полисменов в штатском усадили меня в обычную, без полицейской раскраски машину и отвезли в полицейский участок на Чарльз-стрит.
И вот я сидел вКПЗ, серой, холодной и набитой людьми, которые в любой культуре казались бы отбросами из отбросов – хотя как знать, если механическая рука системы стирала все различия, делая их неотличимыми друг от друга, равными друг другу, поголовно виновными, если не считать рук – и пытался припомнить все мельчайшие подробности начиная с того момента, как в мою квартиру вошли двое полицейских.
Мы спустились на лифте в вестибюль моего дома на Кристофер-стрит, и швейцар, похожий на хорька тип по имени Джерри, смерил нас взглядом расчетливого дельца.
–У меня к вам просьба, Джерри,– сказал я ему.– Если придет моя мать, будьте добры, передайте ей, пусть позвонит мисс Соломон.
Он кивнул и ухмыльнулся осторожной улыбочкой, свойственной только швейцарам и коридорным сМанхэттена. Он понимал, что дело нечисто.
Меня, как я уже сказал, усадили в машину и повезли сКристофер-стрит на Чарльз-стрит, расположенную всего в нескольких кварталах.
–Эй, послушайте,– не выдержал я, пытаясь сохранять самообладание.– Как вы думаете, меня долго продержат в участке?
Меня честно пытались подбодрить, говорили что-то утешительное, но легче мне от этого не стало. До меня начало доходить, что меня могут продержать взаперти по меньшей мере несколько часов, и подобная перспектива не слишком грела мне душу.
–Вы будете упоминать эту чушь про наркотики?– спросил я. Они переглянулись, и тот, что вел машину, мотнул головой.
–Нет, я не вижу повода упоминать об этом. Не думаю, чтобы кто-то сомневался в том, что все это с самого начала было ложным обвинением.
Это меня немного утешило, и ярешил, что умнее всего будет держать себя предельно открыто. Но если они не собирались повторять этот вздор с героином, и если они поняли, что я держал оружие дома с абсолютно невинными целями, зачем меня везли в полицию?
Я спросил.
–Потому, что донос официально зарегистрирован,– просто ответили они.– Кто-то переправил эту фигню наверх, а оттуда ее спустили нам. Вот нам и приходится действовать.
Собственно, именно с этого момента началось мое жуткое знакомство с бездумной, бездушной, бессердечной машиной закона, каким практикуют его в нашем большом городе.
–Приходится делать свое дело, иначе нам светят неприятности,– добавил второй. И яне мог их ни в чем упрекнуть. Им тоже приходилось думать о доме и осемьях, и, вконце концов, кто я был для них?