Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидел на кровати, смотрел на холст с начатым натюрмортом. Повторял: «К черту, к черту…» — слезы лились, он следил, чтобы не закапали письмо, написанное перьевой ручкой, фиолетовыми чернилами. Острые буквы… кажется: сомнешь листок — они проколют бумагу, в руку воткнутся. За куклой не пошел. Спустился в магазин, купил водки на все деньги. Сумерки сгущались, он пил — один, в тишине. Потом не помнил ничего. На следующий день Светка орала.
Лидия принялась тыкать в него словом «неудачник» после того, как он отказался напроситься на прием к американскому послу (куда был зван Рабин). Иностранцы взяли манеру принимать в посольствах советских неформалов, писателей и художников; КГБ на иноземцев давление оказывать не мог при всем своем недовольстве. Дмитрию это претило: тащить в Москву «художества» (ради Лидии еще намалевал), скитаться по углам, скрестись к Рабину, просить поддержки, просить провести на прием к послу, просить представить коллекционерам…
— Я слышала, у Рабина есть выход на Эрика Эсторика, ты хоть знаешь, кто это? Владелец знаменитой “Grosvenor Gallery” в Лондоне! Коллекционер! Ты что, так и будешь сидеть, лапки сложив?
— Не могу я, Лид… Просить, просить… — Дмитрий неуверенно хмыкнул. — «Сами предложат и сами всё дадут».
Лидия любила ввернуть цитату из нашумевшего романа Булгакова, вышедшего несколько лет назад в толстом литературном журнале «Москва», — но сейчас это ее не умилило.
— Нашелся Воланд! Эсторик в Чебоксары прикатит на дрезине! Вместе с Томсоном! На Димочку Воронцова любоваться!
— А Томсон, это…
— Томсон — американский посол, ты что, одичал тут совсем? — Пнула ногой стоявшие у стены холсты. — Кому нужны твои избушки-речки-деревца? Знаешь, как сейчас в столице рисуют? О Звереве слышал? Он окурками в холст тычет, прежде чем рисовать! Это модно! Это по-ку-па-ют! Неудачник и есть неудачник.
Его будто плетью хлестануло. Вскочил:
— Не смей меня неудачником называть! Никогда!
Лидия посмотрела насмешливо:
— Не-у-дач-ник.
И тогда он ее ударил.
Со Светкой началось с того, что она подобрала его, пьяного, на улице. Пить он не умел, но после ухода Лидии в этом деле преуспел. С комбината его два месяца как выгнали за прогулы, начальник отдела кадров, до ушей опортреченный, даже говорить не пожелал.
Он ведь и не знал, где она в этой Рязани живет. Да если и знал бы — бежать пресмыкаться? Лидия его только еще больше презирать будет. Сделать бы усилие, добиться, чтобы в москвах-парижах-лондонах о нем говорили, вот тогда… Сто раз перетирал с Храпуновым и осознавал: без того чтобы душой покривить, не обойтись. И кривить надо направо и налево. А у него денег даже на холсты нет, не то что на поездки в Москву и приличный пиджак. «Потому что ты спиваешься», — назидал Храпунов, но от стакана не отказывался.
На Светке он женился назло Лидии. И ребенка сразу сделал. До самых родов всем говорил, что будет пацан.
Через несколько лет шепотки пошли: неугодных высылают за бугор, КГБ делает им вызовы — кому в Израиль, кому еще куда. А бывает, что отправляют в турпоездку — и паспорт советский отбирают. С Рабиными так и поступили, семейство осело в Париже. Да, Лидия того и хотела — чтобы он помог ей из Союза удрать. Долго он этого не понимал, думал, что любила. Потому-то и столько писем написал, а в ответ одно получил… Храпунов клялся, что потерял с ней связь, но это больше не имело значения. Все ее портреты он сжег, ничего не осталось, ничего.
Маринка из своего Парижа звонила только матери, но однажды трубку взял он — и, преодолевая обиду (хоть бы раз поинтересовалась, как отец себя чувствует!), сказал: «Найди Рабина, вдруг поможет чем». Она в ответ фыркнула — себя в ней узнал: «Что его искать, у него мастерская напротив Центра Помпиду. Но я не хочу ничего просить». Еще добавила бы «Сами предложат и сами всё дадут!» На то он и Воланд, чтобы людям голову морочить.
— Мне кажется, отец меня никогда не любил, — Марина смотрела на Айко и думала: «Кожа как фарфоровая».
— Любить или нет — личное дело каждого. Я когда-то не могла примириться с мыслью, что матери до меня нет дела, что я для нее проект. Считала, что никому не нужна, кроме деда, который далеко… А потом пришло знание, что есть понятие дороги. Если тебе не по пути с отцом, дай ему идти, куда он хочет. У тебя своя дорога и своя жизнь.
— Да никуда он не хочет, хочет только водку пить… — Марине не нравился этот разговор. Что Айко может знать о том, как опухает у отца лицо после двух рюмок, как он унижает мать — только потому, что она ему это позволяет. Женщина, написавшая письмо острым почерком, наверняка не догадывалась, что он может быть таким.
— Он страдает, вот и всё, — Айко смотрела прямо сквозь свою ровную челку. — Он никем не стал, а мечтал; он потерял женщину, которую любил; он одинок. Отпусти его, если не можешь помочь.
У Синего Дерева ветви плакучей ивы. Они падают до земли — получается шатер из листьев, сквозь который можно смотреть на мир. Здесь, у ствола, всегда прохладно — легкая такая прохлада, приятная. И тишина. Айко ныряет сюда всякий раз, когда в мире становится неуютно. Только — так дед учил — это не бегство. Она смотрит сквозь тонкие ветки на детей, носящихся на перемене; на гроб отца; на противную бебиситтершу. Айко здесь, и ее нет. Звуки, что долетают сюда, не жалят, это просто шепот радио. Она играет в салочки, будучи «в домике».
— Синее Дерево — часть мира. Его чудесная часть… И тебе дано приходить сюда, когда пожелаешь.
Дед разговаривал с ней как со взрослой. И детские ее беды воспринимал как настоящие. Хотя нет, они и были настоящими…
— Я спрячусь у Дерева, меня никто не найдет! — Айко утыкалась лбом деду в плечо.
Он тихо смеялся.
— Ты тоже часть мира. Бежать от него — бежать от самой себя.
Получалось, что она, Айко, и гадкий мальчишка, больно схвативший ее за волосы, — две детальки пазла, из которого складывается картинка мира. Если на мальчишку обижаешься, значит, как бы немножко обижаешься на себя.
— Глупо обижаться на себя, правда?
Дед умер два года назад. Но для нее он превратился в ветвь Синего Дерева.
— Ай, а почему Дерево — синее?
Айко потянулась, улыбаясь: сон прошел.
— Синее… или зеленое… особенное или обыкновенное. Ты знаешь, что в Японии синий и зеленый цвета обозначаются одной идеограммой?
— Нет.
— Да, вот такая странность. Правда, «ао» — скорее, синий цвет. Но зеленые овощи — тоже «ао». И зеленый свет на переходе…
Марина распахнула глаза.
— «Ао»? А что значит «ки»?