Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня уверили, что вам было бы небезынтересно услышать мое суждение о жизненном опыте писателя в Соединенных Штатах, и вспомнил я о Хемингуэе отнюдь не ради броского сравнения, но лишь с целью установить некую перспективу, некую систему предпосылок, из которых я мог бы исходить, а также желая избавить вас от скуки абстрактных разглагольствований о расовых проблемах, к которым в последние десятилетия все писатели, вышедшие из той же культурной среды, что и я, непременно обращались всякий раз, когда им приходилось публично делиться воспоминаниями о своем жизненном пути.
Я так говорю вовсе не потому, что подвергаю сомнению ценность этих, ставших уже стандартными, свидетельств, ибо я испытывал и до сих пор продолжаю испытывать множество мелких невзгод — а какой негр может их избежать? — но потому лишь, что хочу подчеркнуть: все это — по крайней мере когда речь идет о жизненном опыте писателя как писателя, как художника—не играет сколько-нибудь важной роли.
Ведь мы не выбираем ни своих родителей, ни свою расу, ни свою нацию — и то, и другое, и третье достается нам как результат любви, ненависти, условий существования и судьбы других людей. Но вот писателями мы становимся по собственной воле, и пусть он был смутным, случайным, этот выбор, о котором, может быть, нередко приходится сожалеть, но все же это выбор. И все, что происходит с тобой после того, как выбор сделан, наделяет какой-то своеобразной уникальностью весь тот опыт, который ты приобрел еще до того момента, как стал писателем. А коли этого не происходит, то, следовательно, твой прошлый опыт оказался для твоего творчества бесполезным. Если мы не смогли создать из своего собственного опыта эстетических ценностей, если мы не смогли претворить его в художественные образы и наполнить его особым смыслом, каким он дотоле не обладал, значит мы как художники потерпели крах.
И потому, когда писатель настаивает, что его личные страдания могут представлять для кого-то интерес, или когда он кичится своей принадлежностью к другой расе или какой-то религиозной секте, он, по существу, требует для себя неких привилегий, говорить о которых его соплеменники или члены его секты, не являющиеся, как он, писателями, считали бы для себя постыдным. Самое благожелательное суждение, какое только можно вынести по этому поводу, должно свестись к мысли о том, что подобная позиция есть не что иное, как печальный результат непонимания характера взаимосвязи между страданием и искусством. Об этом много писали Томас Манн и Андре Жид, существует также немало критиков, как, например, Эдмунд Уилсон, которые неоднократно подчеркивали разницу между луком и раной от выпущенной из него стрелы.
Как я это себе представляю, только в процессе превращения своего опыта в художественную форму—пьесу., стихотворение, роман—человек становится писателем и только в этом, в этой борьбе, писатель способен придать глубокий смысл жизненному опыту целой социальной группы, членом которой он является.
Это есть процесс совершенствования творческой дисциплины, художественных средств, духовной стойкости и всей своей культуры,—процесс, благодаря которому только и возможно творчество и который составляет подлинный опыт писателя, как писателя, как художника. Чтобы вам не показалось, будто я процоведую идею бегства писателя от социальных битв, мне хотелось бы процитировать слова У. X. Одена, который говорит так: «В наше время уже само создание художественного произведения является политическим актом». Пока существуют художники, творящие то, что они хотят и что, как им кажется, они должны творить, они всегда—даже если их творения не оказываются шедеврами, даже если они обращаются к горстке людей— напоминают человечеству о том, о чем оно никогда не должно забывать, а именно что человек имеет свое собственное лицо, что он не анонимный член общества, что Ното ЬаЬогапз—это еще и Ното Ьийет
Для меня не подлежит сомнению, что любой писатель, даже самый еп§а^ё~,— а я имею в виду настоящих, ’а не тагк^иё11 художников—вступает на свою творческую стезю, полагая, что жизнь—игра или загадка, которую надо разгадать, и оттого он строит всяческие иллюзии относительно того мира, где ему предстоит пройти путь самопознания.
Пусть Смоляное Чучелко, этот загадочный персонаж негритянского фольклора, символизирует действительность. Оно стоит, черное и блестящее, прислонившись к колодцу жизни и вопрошающее его. И на все наши наивные попытки припугнуть его оно отвечает невозмутимым молчанием, но стоит нам весело ткнуть его пальцем, как в мгновенье ока мы прилипаем к нему. Наше исследование-игра превращается в суровое испытание, опасную борьбу, агонию. Постепенно мы начинаем понимать, что наша задача заключается в том, чтобы отыскать единственно возможный способ освободиться от него, иными словами, выработать определенную систему приемов.
Осознав это, мы сосредоточиваем на нем все свое внимание, мы задаем ему вопросы с большей осторожностью, мы боремся с ним с большей выдумкой, а он между тем все так же безмолвно продолжает упорствовать и требовательно ждет, когда же мы наконец догадаемся, что нам нужно назвать его подлинное имя—это и будет выкупом за наше освобождение. Но к несчастью, у него слишком много «подлинных» названий, и все они означают одно: хаос. И для того, чтобы доискаться хотя бы до одного из них, мы сначала должны обрести имя собственное. Ибо только наше имя и позволяет нам определить впервые свое место в жизни.