Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домой возвращаются поздно, кружит и тут же подтаивает снежок, ноль градусов, в воздухе тишина и умиротворение. Сверкает, манит, сулит удовольствия Тверская, исчезает горбун-злодей, нет на земле больше зла, никто никого не мучает, не пытает, не убивает. В конце концов, надо жить мелкими радостями, живет же так Петя и не тужит, а ему восемьдесят скоро… И надо как огня бояться ангедонии – вируса безразличия ко всему, что окружает, непременного спутника богатства, когда теряется всякий интерес к любой деятельности, развлечениям, сексу. Впрочем, ему ангедония не грозит – пишет книгу, готов заниматься любовью и день и ночь. С кем только, где та избранница, ради которой… и пр. Вот Джерри Янг, тот самый, кто Yahoo создал и несколько миллиардов заработал: по-прежнему сам моет посуду, выносит мусор, выгуливает пса. Или просто не знает, как такой суммой распорядиться, и предпочитает делать вид, что ее у него нет, или, напротив, сознательно не меняет быт, сохраняя внутренний стержень. А вообще, сколько нужно денег для счастья? Сколько бы ни было, все равно человек не ощутит счастья, ибо сравнивать, сопоставлять будет с благосостоянием других. Реальные же его деньги, даже миллионы, значения при этом не имеют. Простой фокус. И богачи поэтому ничуть не более других довольны жизнью и собой. Но ведь он, Костя Ситников, честное слово, не завидует более богатым, не сравнивает себя с ними. Тогда почему план его жизни обозначен слабым, прерывистым пунктиром, а не твердой, жирной линией, почему он плывет без руля и без ветрил куда и как придется? Кто ответит, кроме него самого, а ответа нет и нет…
Из дневника Ситникова
День, который словно в пропасть канет,
В нас восстанет вновь из забытья.
Нас любое время заарканит, —
Ибо жаждем бытия…
Счастье наше не зависит от политики, от того, какой строй правит нами, сколько отпускает свободы, независимости. Спору нет, в условиях несвободы о счастье трудно говорить. Если тебя завтра посадить могут, какое уж тут счастье… И в то же время можно, да, можно быть свободным в несвободной стране и быть рабом в стране свободы. Человек не весь, не целиком принадлежит Системе, даже в самые страшные периоды не в состоянии Система вытравить в нем человеческое. И в тридцать седьмом влюблялись, ревновали, рожали детей, ходили в театры и на футбол, устраивали вечеринки, пели, танцевали… Изредка попадаются фотографии тех годов: радостные, веселые лица, в глазах – оптимизм. Неужто ничего не знали, не ведали? Но, может, страх подавлялся жаждой жизни?
…А еще вдруг вспомнил Оруэлла. Мне всегда казалось – промыть мозги обществу можно только в условиях диктатуры. Но что-то не до конца понятное, оформившееся, подобно куску сырой глины, до которой не добрались руки скульптора, заставляет усомниться в выводе. Неотступно дятлом тукает в висок знобкий вопрос: а может ли такая «промывка» иметь место в свободном (как его считают) обществе? И наплывом, как в кино, – видения одно чудней другого: человек боится высказать свое мнение, дабы не подвергнуться остракизму или, чего более, не быть уволенным со службы; приучают его держать язык за зубами, иначе те, кто диктует новые правила поведения в обществе, рассердятся; привычная толерантность превращается в покорность, в терпимость к понуждению молчать или врать в угоду тем самым, диктующим новые правила, воля и внутренний протест парализуются утробным страхом… Да, человек не принадлежит до конца Системе, но слишком многое зависит от нее.
Не дай бог дожить до такого в Америке!..
…Дома на автоответчике (расстарался Петр Абрамович, приобрел новый аппарат с прибамбасами) насмешливый Лерин голос: «Приветики! Куда же вы подевались, дорогой гость? Аль первопрестольная так очаровала, что с ходу во все тяжкие пустились? Короче говоря, завтра мы ждем вас у себя. Записывайте адрес…»
Утром Петр Абрамович отправляется на лекцию в свой университет, коих развелось как собак нерезаных, по его выражению, а Костя, с трудом привыкающий к разнице во времени, готовит себе завтрак, моется, бреется, и все неспешно, размеренно, с редкостно приятным ощущением, что никуда спешить не надо. Звонит Вере Сергеевне, та ахает от неожиданности, приглашает в гости и, словно памятуя прежнюю встречу, оговаривает условия: дочек и настырного зятя не будет, посидят вдвоем, повспоминают Николая Ивановича и то, что связывало в той жизни. Он обещает непременно заехать. Ни о чем другом Верочка не заговаривает – чувство такта не изменяет. Оставив ей в прошлый приезд деньги, Костя сейчас не хотел бы вновь услышать поток благодарностей, как тогда: буквально на следующий день Верочка позвонила и расплакалась в трубку от захлестнувших эмоций, дочки, те по очереди говорили слова, от которых не по себе становилось, – господи, да не нужно за это благодарить, это же столь понятно и естественно в его положении, он же не собака на сене.
Еще несколько ни к чему не обязывающих звонков знакомым, когда-то пересекался с ними в кино, но крайне редко звонил эти годы. У кого-то изменился телефон, кто-то умер, двое откликнувшихся вспоминают Костю, коротко, дежурно расспрашивают о жизни в американском далеке (понятно, о своих миллионах он умалчивает – зачем людей дразнить, и вообще…) и, как водится в России, начинают подробно и нудно живописать свою жизнь, упирая на безденежье, отсутствие воздуха свободы, которым чуток подышали, и баста, болезни, засилье в кино молодой шпаны, ненужности тех жанров, которыми занимались в былые времена, и так далее.
В половине пятого заскакивает Петя, переодевается и снова убегает – на какую-то встречу преподавателей, куда приглашен. По своему обыкновению, не отказывается ни от чего, ни от одного заседания, ни от одной вечеринки, полусветской тусовки: раз зовут, значит, кому-то пока еще нужен. Правда, зовут крайне редко – жалуется, для пущего эффекта полувсхлипывая, и кривит рот в гримасе деланной обиды. Костя рад, что Петя занят вечером: брать его с собой к Лере не решается, одного оставлять не хочется, а так все само собой устраивается.
Он выходит из