Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я? – Прин сглотнула. – В окно залезла. Тебя искала, но думала, ты не здесь…
Какая-то фигура, загородив лунный свет в дальней арке, метнулась к Освободителю и присела рядом на корточки. На костистый лоб падали черные волосы, единственный глаз смотрел то на Горжика, то на Прин. Горжик положил руку на плечо одноглазого, и тот, словно под ее тяжестью, припал на одно колено.
– Это и есть та шпионка, хозяин?
– Кто, я? – При слабом свете было не разглядеть, принимает ли Освободитель эти слова всерьез.
– Ты, Голубая Цапля, пропала в самом разгаре боя – а потом мои новые люди, Волк и Лис, рассказали, как встретили тебя и сразу же заподозрили.
– Но я…
– Голубая Цапля, можешь ли ты сказать со всей честностью, что не знаешь рыжебородого демона с браслетами на ногах, напавшего на нас в подземелье сегодня? Можешь поклясться, что тебя не подослали богатые купцы выведать мои планы и донести им об этом за горсть монет?
– Я…
– По-моему, она лжет, хозяин, – прошипел Нойед.
– Ты, спаситель мой, сказал бы, что и мать лжет младенцу – и кто упрекнет тебя после всего, что ты перенес? Я сказал ей, почему оказался здесь, и хочу послушать, что скажет она. Ты говоришь, что искала меня – ну, вот и нашла. Зачем же искала?
– Я хотела только…
Глаз Нойеда моргал, мерцая серебристым огнем.
– Попрощаться хотела, вот. Я ухожу из этого странного и ужасного города. Хотела сказать тебе спасибо за то, что был добр ко мне, и проститься.
– Ясно. – Освободитель переступил с ноги на ногу. – Это всё?
– Еще я… хотела о чем-то тебя спросить.
Горжик снял руку с плеча Нойеда. Тот почесался. На шее у него что-то болталось – не разберешь, что.
– О чем же?
– Этот варвар, которого убил… твой друг. Он сказал, что ты его продал в рабство. Правда это?
– Да.
– Но это ужасно! Ты же Освободитель! Почему ты так поступил?
– Я продавал его, насколько помню, дюжину раз. И он меня тоже – как работорговцам, так и разным хозяевам.
Осуждение на лице Прин сменилось растерянностью.
– Не понимаю…
– Так мы действовали, когда были вместе. Беда со шпионами не в том, что они доносят, а в том, что доносят они неверно, обрывками, ничего толком не поняв.
– Я не шпионка! Я просто не понимаю.
– Ты знаешь, что мы вместе боролись с рабством. Это было проще, когда кто-то один действовал изнутри.
– Да, но он ведь не это имел в виду…
Горжик опустил испещренное лунными бликами лицо к такому же полу.
– Не так-то легко понять, что имел в виду такой человек, как принц Сарг – а его самого уже не спросишь. Но ошейник, цепь и кнут можно толковать столь же разными способами, как шепот мужчины и женщины в шатре, когда светит луна. Просто ты еще молода, чтобы…
– Вовсе нет! – возразила Прин.
– Может, и нет. – Великан улыбался, но его шрам, искажая черты лица, мешал понять смысл улыбки. – Ты слышала, как погонщики на рынке ругают своих верблюдов, а заодно и толпу, через которую пробираются? Лишь тупой повтор одних и тех же проклятий отделяет их от поэзии.
Прин, не совсем понимая, что такое поэтические проклятия, но зная, что погонщики верблюдов большие сквернословы, кивнула.
– А слышала ли ты, юная Цапля, как те же мужчины ночью в шатрах просят своих женщин произносить те же слова или сами их шепчут – и слова эти, вместо гнева и досады, говорят о вершине наслаждения?
Слышать Прин не слышала, но знала достаточно, чтобы догадываться о чем-то таком – и потому кивнула опять.
Улыбка Горжика сделалась еще шире.
– Так вот, некоторые люди, желающие видеть мир более простым, чем допускается здравым смыслом, полагают, что употребление гневных слов в припадке желания говорит о серьезной болезни, коей подвержены не только погонщики верблюдов, но и весь мир; что само желание есть порождение гнева и потому не может быть свойством любви.
– По-моему, больны как раз те, – Прин вдоволь наслушалась этих погонщиков, ведущих свои стада через Фальт в пустыню, – кто употребляет слова желания в припадке гнева. Когда ругаются, почти всегда поминают женские детородные органы, мужское семя и кухонную утварь, соединяя это самым нелепым образом.
– Весьма остроумный и глубокий довод, достойный просвещенной молодежи. Впрочем, он схож с моим. Оба состоят в том, что чувства и мысли часто излагаются словами, употребляемыми для других мыслей и чувств. А поскольку люди, произносящие эти слова, подразумевают совсем другое, то получается, что ни любовь, ни гнев оправдать нельзя, потому что ни то, ни другое в чистом виде не существует. Неверные знаки не обогащают, а замутняют написанное. Просто удивительно, как быстро один довод переходит в другой, когда просвещенная молодежь взрослеет – но есть и другой способ прочтения.
На стенах играли лунные тени, удваиваясь порой из-за трепета листьев.
– Даже самый заядлый ругатель среди погонщиков отличает брань от поцелуя, какими бы знаками ни сопровождалось то и другое. Наслаждение с примесью ругательных слов остается наслаждением, гнев с примесью слов желания – гневом. – Прин по-прежнему читала на лице Горжика гнев, но шрам и лунные блики переводили его во что-то другое. – Слово, произнесенное в полдень, не обязательно имеет то же значение, если произнести его при луне. В словах, обозначающих женские органы, мужское семя и кухонную утварь, ничего порочного нет, но они могут применяться по-разному.
Прин еще в отрочестве уяснила, что любые движения туда и обратно могут иметь неприличный смысл.
– Но при чем здесь твой друг, который пытался убить тебя?
Горжик вздохнул.
– Знаки, в которых проявляется рабство, во многом напоминают ругань погонщика верблюдов. – Он зацепил пальцем предмет на шее Нойеда – железный ошейник! – Этот знак угнетения может служить и для удовольствия. Мой маленький варварский принц, когда мы вместе боролись и любили друг друга, был склонен упрощать мир, я же в таких делах скорее погонщик верблюдов. – Облегчение, слышное в смехе Горжика, озадачило Прин. – Сарг уверял, что неспособен испытывать удовольствие, когда он в ошейнике. Днем мы поочередно носили его ради нашей борьбы, чтобы проникать в стан врага, а ночью… Сначала он терпел и даже смеялся, потом начал спорить, приводя тот же довод, что мы с тобой: символ угнетения пачкает любовь, а его любострастное значение делает рабство еще более ужасающим. В конце концов он наотрез отказался надевать ошейник во время наших любовных игр. Я не принуждал его – с ошейником на мне он мирился. Но, когда он перестал надевать его ночью, я не мог не заметить перемены в наших дневных порядках: теперь Сарг настаивал, что днем носить ошейник всегда должен он. Он шел в нем на рынок, где непременно кого-то обзывал или обсчитывал, а затем вел обиженного к хозяину, то есть ко мне, и хозяин обещал наказать своего раба. Когда жалобщик уходил, Сарг смеялся до упаду, находя все это крайне забавным. В первый раз я увидел в этом признак веселого расположения духа и посмеялся, не совсем искренне, вместе с ним. Во второй я уже не смеялся. В третий рассердился и сказал, что это глупость, притом опасная. Сарг тоже вспылил и стал твердить, что в наших будущих вылазках изображать раба каждый раз будет он – я, мол, на эту роль не гожусь, потому что придаю ошейнику слишком много значения. Но когда я «продавал» его, он задерживался в доме без всякой надобности, хвастая перед скучающими стражниками и растерянными рабами своими подвигами. Нарушал наши планы, не отвечал на мои сигналы – поди знай, что с ним стряслось там внутри. А потом смеялся и говорил, что не так уж страшно, если мы начнем на час или на три позже договоренного. Всё ведь удачно прошло? Иногда после «продажи» он принимался дразнить надсмотрщиков и привлекал к себе внимание вместо того, чтобы быть как можно незаметнее. Такое поведение ставило под угрозу и его, и меня, но он полагал, что в ошейнике ему всё позволено – он ведь не предается в нем похоти, как я. Оказываясь среди рабов и господ, он, точно во хмелю, впадал в трудно отличимую от храбрости дерзость. Я не винил его, да и теперь не стану. Много раз он отважно спасал мою жизнь, много раз я спасал жизнь ему. Говорить с ним об этом значило углубиться в бесконечный лабиринт гнева, упреков, обид – и каждый раз виноватым выходил я из-за своих взглядов на рабский ошейник. Я нахожу его забывчивым? Бесшабашным? Лезущим на рожон? Что за беда, раз мы пока живы, и освобождаем новых рабов, и сами вольные птицы? Я любил его и думаю, что он тоже меня любил – во всяком случае, был бесконечно мне благодарен за вызволение из настоящего рабства. Если бы речь шла только о нашем благополучии, я, вероятно, остался бы с ним, не отпустил бы его от себя – сразился бы со всем, что нас разделяло, не щадя своей жизни. Но наше дело было важнее моей жизни и безопасности, и я внушал себе, что не должен рисковать им ради нашего личного блага.