Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Демидян направил на Эскобара пистолет и был готов нажать на курок, когда входная дверь распахнулась и какой-то человек, как и они, на плаву, наставил свой обрез прямиком в голову Демидяну.
– Не мешкай, клади его! – бросил Эскобар.
Человек
9. Борщук
Еще не до конца проснувшись, Борщук перевернулся на правый бок и, не открывая глаз, протянул руку, чтобы обследовать содержимое ночного столика. Среди разбросанных там предметов он искал тетрадь в коричневой обложке, в которую взял в привычку заносить поспешную сводку своих снов, следуя в этом и сугубо личным склонностям к странному, и просьбе своего лечащего врача. Тот заведовал кабинетом психиатрии, где его пытались вернуть в форму после смерти жены, и продолжал лечить его от депрессии, из которой Борщук никак не мог выбраться.
Шариковая ручка выкатилась из пальцев и на мгновение от него ускользнула. Он старался не сосредотачивать внимание на отдельных жестах, чтобы не загромождать ближайшую память чем-либо, кроме образов, которые все еще смутно проплывали в сознании или в том, что лежало под оным, или в том, что занимало его место. Образы, подумал он. Сначала образ, потом история. Не думать ни о чем другом. Он подхватил ручку и завладел тетрадью, которую оставил накануне вечером открытой на новой странице, потом перевернулся на другой бок и облокотился на пропитанные потом простыни. В то же мгновение он услышал, как единожды и громко всхрапывает, и не мог удержаться, чтобы это не прокомментировать. Он не мог разобраться, насколько ясно в данный момент его сознание: не продолжает ли он прямо сейчас спать, действительно ли прямо сейчас манипулирует предметами, прямо сейчас следует инструкциям, которые дал психиатр? Борщук снова увидел кабинет психиатра, самого доктора Унд Гасс Хунда, и в ту же секунду обретавшиеся в нем сновиденческие образы стерлись. Что за черт, все исчезло, с дикой скоростью рассеялось, расстроился он. Улица, скорее проспект. Там были деревья, да или нет? И машины, наполовину увязшие в мостовой. Занесенные песком. И Моника, там была Моника, молодая, в коротком платье. Такая, какою была сорок лет назад. Она только что вышла из чего-то вроде трамвая без окон. Было темно? Ответить уже невозможно. А я, что я? Был там? Все рассеялось. Даже нет уверенности, что это была Моника.
Для чего все это, подумал он с горечью. Записывать сны. Что это мне дает. Разве что Унд Гасс Хунду будет с чем работать.
Он окончательно проснулся. Как почти всегда, приходилось фаталистически смириться с распадом образов. Под вéками застряли последние обрывки. Половина из них была полностью выдумана и ложна, плоды паразитической работы его рассудка. Моника, подумал он. Или, быть может, кто-то другой.
Он открыл глаза. Все еще стояла ночь, но между рейками ставней просачивался слабый свет, который позволял различать объемы и даже расположение складок на простынях. Он бросил взгляд на бесполезную тетрадь и обнаружил, что там уже что-то написано, пять или шесть строк корявым почерком, с буквами вразнобой и зачеркиваниями. Сначала он обрадовался, подумав, что несколькими часами ранее, во время приступа сомнамбулизма, успел записать свой первый сон, о котором сейчас не осталось ни малейшего воспоминания. Потом у него екнуло сердце: даже со скидкой на неуверенность руки сразу по пробуждении это был не его почерк.
Он рывком выпрямился, – кишки сжались в комок в тисках ужаса, – и обежал взглядом окоем.
Комната была освещена очень и очень плохо, но ему не составило труда прочесать все ее пространство и обнаружить, что между окном и шкафом находится какая-то странная форма. Она держалась неподвижно, и ее можно было спутать, например, с огромным угольным мешком, если бы она не издавала характерные для живых существ запахи: тут читались старые зассанные обноски бродяги, под ними – грязное полотняное исподнее и, еще глубже, неделями не знавшее бани оперение, немытая кожа. Короче говоря, между окном и шкафом угадывалась птица с комплекцией битюга, закутавшаяся в омерзительное темно-серое пальто, и Борщук тут же прочитал в ее застывшей позе недоброжелательность.
Не сомневаясь, что теперь он покинул свои кошмары и воссоединился с жуткой реальностью, Борщук живехонько отбросил простыни и одеяла, забыл про тетрадь и бросился прочь от кровати. В точности в ту же секунду его кишечник изрыгнул мощную струю экскрементов, рефлексивное и абсурдное защитное оружие, которым его снабдила природа. Он услышал, как позади в стену ударяет струя поноса, и тут же комнату наполнило зловоние, лишая всякой приятности любой вдох как для непрошеного гостя, так и для него самого. За несколько миллионов лет до этого подобная процедура была задумана, чтобы отбросить хищника в условиях нападения на открытом воздухе, но здесь, в замкнутом пространстве, она вскрыла все свои нежелательные последствия.
Другой, в углу, подал наконец признаки жизни. Он присвистнул от отвращения и отклеился от стены, чтобы распушить свои перья. Борщуку показалось, что он еще более раздался вширь и стал еще тяжелее.
– Эй ты, что тебе надо? – прохрипел Борщук.
Он напряг голос и старался тщательно выговаривать все слоги из боязни, что они свернутся в бестолковое мычание, как частенько бывало, когда он хотел позвать на помощь или положить конец безвыходной череде сновидений. И в общем и целом ему удалось совладать с потоком слов, но он не смог справиться со сжимающей горло дрожью страха.
– Браво твоему высеру, такие, как ты, горазды защищаться, – иронично прокомментировала устрашающая птица, расправляя перед окном одно из своих крыльев и еще более сгущая тем самым полумрак.
Борщук отступил к двери комнаты и попытался ее открыть. Она оказалась заперта на ключ, но ключа в скважине не было. Он прислонился спиной к дверной филенке и стал ждать. Он не знал, как теперь, когда он не мог выйти, действовать. В груди колотилось сердце. Адреналин циркулировал в крови и кружил голову, вместо того чтобы подсказать, какой линии поведения придерживаться.
Завязалась схватка. Дурные запахи были просто чудовищны и к тому же менялись от стадии к стадии битвы. Кислое до оскомины гуано, сальная гусиная кожа, обноски нищеброда, изгвазданная пижама, отрепье босяка, день за днем влачимое по полу в доме для бездомных, послеполуночное дыхание, тухлые простыни, намокшее от пота оперенье, мерзкая испарина, кровь.
Когда конфронтация подошла к концу, пернатый уселся на кровать, возвышаясь над расхристанным трупом Борщука.
– Ишь ты, с тобой было трудно, – произнес он в качестве похвалы.
В действительности он остался практически невредим, если не считать надорванного воротника пальто и нескольких ушибов на ногах, так как в какой-то момент Борщук схватил стоявшую у изголовья лампу и попытался размозжить ему колено.
Пернатому не было нужды восстанавливать дыхание или массировать натруженные мышцы, тем не менее он с минуту, погрузившись в размышления, не двигался. Потом, протянув руку, схватил тетрадь, в которой Борщук архивировал свои сны. Он перелистал ее, ничего особо не разыскивая, потом вернулся к тому абзацу, что записал сам, когда только-только проник в комнату, а Борщук почивал сном праведника. Это было скорее нечто вроде подписи, нежели пересказ сновидения. Он чудовищно изуродовал свой почерк, но это была подпись. Он всегда старался оставить на бумаге след своего присутствия, и на сей раз, для этого задания, почувствовал настоятельную потребность внедриться в среду старательно воспроизведенных снов Борщука. Эти несколько строк были также и братским жестом в адрес Борщука, по отношению к которому он никогда не испытывал ни малейшей враждебности, даже после того, как получил задание его ликвидировать.
Он швырнул тетрадь через плечо, в направлении зловонной лужи, потом поднялся и подошел к окну. С той стороны от ставней начинал угадываться свет зари, но это почти ничего не меняло в скуповатом освещении комнаты. Он ухватился за шпингалет и для проформы подергал за него, хотя знал, что имеет дело с герметичными рамами. В любом случае через окно выбраться не представлялось возможным. Крылья были недостаточно сильны, чтобы его понести, а этаж слишком высок. Он отвернулся от окна, перешагнул через то, что осталось от Борщука, и подошел к двери. Взялся за ручку и крутил ее до тех пор, пока она не осталась у него в руке. Бесполезно, подумал он.
Не хватало воздуха, затхлость и вонь становились все сильнее.
Он вернулся и сел на кровать. Вспомнил, что ему сказали, прежде чем он отправился убивать Борщука: окно так и останется закрыто, дверь так и останется заперта.
И он уже знал, что вскоре прошепчет фразу, которую ему велели произнести и которая для него почти ничего не значила: Моника? Дело сделано.
Он