Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если ты еще можешь руками шевелить, замеси новую шпатлевку и заделай щели так, чтобы до утра мы могли все покрасить и закончить с этим вонунгом[10], — говорит Коля, расставляя выпивку и закуску на обтянутом тканью рояле, выдвинутом на середину комнаты.
— Не забудь — еще пол, — я выбиваю из посудины затвердевший гипс.
— Ну да, сразу после стен — пол. День предстоит длинный, но мы успеем, — Коля срывает металлическую крышечку и делает основательный глоток прямо из горлышка. — Эх! — Он с шумом выдыхает и отгрызает кусок колбасы.
— Пока буду штукатурить, ты мог бы закончить свой рассказ, — я напоминаю.
— Да, да, — Колин голос мрачнеет. Положив старую газету на табуретку, он садится и долго молчит.
То и дело поворачиваю голову в его сторону и многозначительно смотрю на него, но он, согнувшись, сдавливает лоб ладонями и не замечает меня. Потом он в одно мгновение выпрямляется и начинает сыпать словами, точно семенами, будто хочет как можно быстрее засеять пашню, опустошить себя, как мешок.
— Когда я был у партизан… однажды ночью пошел в разведку, но красные меня взяли. Молодой был, неосторожный, попался как кот на удочку. Лупили что было силы, хотели выбить из меня все, что знаю. Где мы скрываемся, сколько нас, как звать. Хотел прикинуться дурачком, наплести всякой ерунды, но они так хитро задавали заковыристые вопросы, что у меня все спуталось. От всей этой путаницы голова больше не работала, ну совсем. До этих дошло, что я вру, и они хотели меня прикончить, но все-таки отложили на завтра, надеясь, что, может, я ночью передумаю и с утра, испугавшись, что мне конец, расскажу правду. Меня втолкнули в старый сарай для дров, а у дверей приставили сторожа. И знаешь, кто был сторожем?
Не знаешь. Мой одноклассник Август Наделис. Такой мальчик-с-пальчик, на две головы ниже меня. Я не удивился, что он подался к большевикам. Уже в школе он тайком читал по слогам марксистские листовки. Густ считал меня своим другом и при первой возможности с пеной у рта втюхивал мне чуть ли не весь манифест коммунистической партии. В кармане у него всегда были портреты двух бородатых мужиков. Вырезал из газеты и показывал мне с диким почтением, как иконы: на одной — Маркс, на другой — Энгельс. Почти ангел, что тут скажешь, — Коля кисло усмехается и продолжает. — Мол, богачи да церковники затуманили нам глаза, обирают и дурачат святыми писаниями. Он говорил так увлеченно, что слюна изо рта летела мне прямо в лицо. Ну, дурак дураком, а я тогда ничего, не спорил… про богачей тоже ничего хорошего сказать не мог, а религия мне вообще — как рыбе зонтик… эх, надо было, надо было мне ему мозги вправить… а теперь-то что… Густик, Густик… — глаза Коли наполнились слезами. — Я прошу его, отпусти меня, помнишь, как в школе я защищал тебя от драчуна Пливана, но он только заносчиво сплюнул и сделал вид, что ничего такого не было. Если меня отпустит, самому будет крышка. Нет, нет, из-за меня он не хочет получить пулю. Все верно, можно понять, но я тогда ужасно обиделся. Цапануло, что у него такая короткая память и холодное сердце. Жутко разозлился. Не знаю, от злости или от страха смерти, во мне проснулась какая-то лисья хитрость. Подошел к дверям и прошу Густа, чтобы хотя бы попить дал. Он не отказал. Как только приоткрылась дверь и появилась рука с кувшином, я изо всей силы втянул его внутрь. Густ стал орать как резаный, но я заткнул ему рот и как-то дернул или повернул, позвоночник хрустнул, и он тут же замолк и весь обмяк в моих руках… От волнения и ужаса не придумал ничего другого, как драпать со всех ног. Все другие спали поодаль и не слышали, как я быстро рванул в лес. Только когда уже был далеко и страх прошел, понял, что я сделал… этими самыми руками! — Коля протянул руки ко мне. — Понимаешь, Матис?!
Он смотрит на меня полными слез глазами, но я не могу подобрать ни слова в ответ. Становится стыдно, что я так жестоко выудил из него страшный рассказ, который ему так тяжело было начать, а теперь, судя по всему, будет еще труднее закончить.
— Куда мне девать теперь эти руки? Никогда бы не додумался обидеть Густа, но, вишь, так жить хотелось, что придушил дружка, как цыпленка-задохлика. С тех пор кажется, что, если бы я умер вместо него, мне было бы много-много легче. Но в тот момент так не думал, не хотелось… Знай я, что всю оставшуюся жизнь придется мучиться, сидел бы в том сарае тише воды ниже травы, пальцем бы никого не тронул… Что молчишь? Больше не хочешь с таким разбойником разговаривать? — Коля сидит скорчившись.
— Что ты, Коля, ничего такого. Что тут скажешь? Что я тебе сочувствую, что я тебя жалею… Именно так, Коля, я на твоей стороне, но все слова, когда их произносишь, звучат так глупо, что лучше помолчать, — чувствую себя настолько не в своей тарелке, как будто и я виноват в Колином несчастье. Единственное, что приходит в голову, протянуть Коле бутылку водки. — Выпей.
— Да, дружище, — приложив стеклянное горлышко к губам, он не отрывает его, пока вся оставшаяся водка не проваливается. Коля выдыхает и крутит перед глазами пустую бутылку. — Жаль, но горькая не помогает.
— Хорошо, что не помогает. А то уже допился бы до гробовой доски.
— Нет, плохо. Я б тогда уже был там, где Густик, и мы бы помирились.
Казалось, сейчас я и сам был готов выть вместе с ним, но тут вдруг осенило: Колино нытье — полный вздор!
— Коля, напрасно ты себя мучаешь. Во-первых, у тебя и мысли не было кого-то убивать, и, во-вторых, была война, ты боролся за свободу Латвии, ты защищался, ты не предал товарищей… Коля, все было, как и должно быть, просто ты неправильно смотришь на это!
— Как должно… думаешь, я полный идиот? Я и сам пытаюсь себя убедить, но не помогает… Не знаю, если бы я его застрелил с большого расстояния, тогда, может, чувствовал бы себя по-другому, но когда так, своими руками…
— Забудь. Скорее всего, ты бы просто не стрелял. И как ты мог знать, что он такой хлипкий? Не мог.
— В том-то и дело, что мог. Он был маленький и