Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это плавное расширение притязаний на трансформацию сопровождалось рядом совпадений в методах между кампаниями по обращению в сфере религии и в образе жизни. Они выражались в концепции, согласно которой следовало сначала завоевать элиту, сделав для нее с помощью политики стимулирования привлекательным обращение в православную веру, с тем чтобы она, как ожидалось, своим влиянием обеспечила обращение всей этнической группы. Убеждение, что необходимые знания можно привить с помощью «носителей русской цивилизации» также было характерно для обеих кампаний, равно как и перемена, связанная с переходом от первоначальной политики стимулирования к политике косвенного и прямого давления. Оба политических подхода, основанные на цивилизационном императиве, разработанном только в XVIII веке, подразумевали вмешательство в жизнь коренного населения, исходили из принципиальной воспитуемости местных жителей и поэтому могут быть охарактеризованы как стратегии цивилизирования.
Структурная аналогия с французскими имперскими усилиями по цивилизированию колоний на базе рецепции идей Просвещения, когда дискурсы кампаний по установлению оседлости трансформировались от грандиозных планов до отрезвления и разочарования в «противящихся цивилизированию» туземцах, показывает, насколько прочно российская держава была встроена в общеевропейский контекст[1180]. При этом, вопреки распространенной точке зрения, имперская элита как ранее в развитии представлений о цивилизации, так и в становлении имперской политики по просветительской ступенчатой модели в европейском сравнении не только не уступала Франции, но даже опережала ее[1181]. Хотя в российском государстве XVIII века еще не существовало общества, которое можно было бы рассматривать как отдельное от государства, — публичной сферы, в которой господствуют philosophes (как во Франции, например), — российские имперские акторы интенсивно усваивали мыслительные модели европейского Просвещения и выстраивали на их основе собственную политику по отношению к нехристианским этническим группам. До сих пор в исследованиях, посвященных Просвещению в «России», практически не учитывались ни широта этой рецепции, ни ее последствия для имперской политики.
Если сравнить различные империи с точки зрения их стратегий цивилизирования, особенностью российского государства окажется политика ассимиляции в том виде, в котором она с самого начала планировалась в ходе кампании петербургского правительства по установлению оседлости и неуклонно проводилась до конца XVIII века. Из европейских колониальных держав XVIII века только Франция следовала схожему дискурсу от аккультурации до ассимиляции — например, на Мадагаскаре. Ключевое различие между российским и французским вариантами состоит в том, что в случае с Францией дискурс ассимиляции был введен в форме «цивилизационной лестницы» универсально-историческим нарративом позднего периода Просвещения. В российской державе, напротив, уже в первой половине XVIII века, то есть в ранний период рецепции просветительских нарративов, утвердился не только дискурс, но и политика аккультурации и частичной ассимиляции. Таким образом, намерения по аккультурации и частично даже по ассимиляции изначально были присущи российской политике цивилизирования. Поэтому не приходится говорить о том, что французские концепции цивилизирования, подразумевавшие ассимиляцию, были перенесены в российскую державу только после начала 1770‐х годов[1182]. Более того, в этом плане российское государство пошло по пути, который существенно отличался от остальных европейских империй. Этот аспект будет еще раз рассмотрен в заключительном разделе работы.
Однако не только аккультурация, но и сокращение численности кочевников посредством сокращения поголовья их скота или площади их земель, которой они располагали для своих странствований, получили одобрение центральной власти. Вариант изгнания в случае с казахскими жузами хотя и обсуждался, но никогда не рассматривался в качестве решения. Это прежде всего было связано с межимперской конкуренцией великих азиатских держав, главным образом с Китаем. Любой ценой старались избежать риска потерять жузы казахов после их изгнания в Китай, что позволило бы «Срединному государству» приблизиться к российским границам.
Если задаться вопросом о преемственности и различиях между представленным генезисом кампании по установлению оседлости в XVIII веке и политикой в новых российских владениях Средней Азии во второй половине XIX века, то первым делом в глаза бросаются сходства[1183]. В обоих случаях изначально считалось само собой разумеющимся, что кочевники готовы перейти к оседлости и обучиться зерновому хозяйству. В обоих случаях рассчитывали на то, что «пример русских» вдохновит их на подражание. И в обоих случаях правительство пыталось создать стимулы, выделяя средства на поддержку кочевников, проявляющих желание перейти к оседлости. Наконец, на обоих этапах ввиду отсутствия прогресса важную роль играл императив эффективного использования земли, направленный на дальнейшее вытеснение кочевников. Однако в дискурсах и практиках конца XIX века этот аспект принял более широкие масштабы, чем столетием ранее.
И здесь необходимо перейти к различиям. Если в течение XVIII века сокращение используемой кочевниками земли становилось результатом строительства крепостей, их постоянных переносов и расширений укрепленных линий и колонизации, получившей поддержку правительства, то во второй половине XIX века правительство боролось с кочевниками прежде всего с помощью законов и их реализации: в результате осуществленной в 1868 году формальной аннексии казахской степи и принятия Степного положения 1881 года «не используемые» (то есть некультивируемые) кочевниками земли были переданы Министерству государственных имуществ. В 1886 году «Положение об управлении Туркестанским краем» окончательно лишило кочевое население права на земельную собственность, если только они не использовали землю в сельскохозяйственных целях или для строительства домов. Якобы неиспользуемые земли переходили в государственную собственность как «излишние земли»[1184].
Правовое и административное подчинение степи привело к тому, что в конце XIX века кочевники больше не находились в центре внимания российского среднеазиатского дискурса. Их «цивилизирование» больше не представлялось значимой темой, а их перевод на оседлость обсуждался преимущественно с точки зрения связанного с этим освобождения пастбищ и приобретения земель для колонизации[1185].
В отличие от этого периода, в XVIII веке тема перевода кочевников к оседлости и земледелию занимала имперскую элиту на протяжении долгих десятилетий. С одной стороны, кампания по установлению оседлости служила средством стабилизации имперской периферии. С другой стороны, она стала результатом педагогического императива, который некоторые имперские акторы выводили из своей рецепции идей Просвещения. В то время как эта педагогическая миссия «обуздания» иногда концептуально сочеталась со стратегией ослабления, направлена она была на этнические группы, которые либо уже долгое время являлись царскими подданными (такие, как ногайцы, кабардинцы, калмыки и башкиры), либо лишь недавно перешли в подданство (Младший и Средний жузы казахов). Миссия же цивилизирования образца XIX века, напротив, служила в качестве легитимации расширения российских захватов и собственно господства над завоеванными народами. Таким образом, притязание на цивилизирование было стилизовано под абстрактное