Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой антитезой консерватизму является революция. При всем различии индивидуальных позиций славянофилов в своем неприятии европейских революций они были исключительно единодушны[842]. Поэтому суждение А. С. Хомякова о революциях, в которых он видел «не что иное, как голое отрицание, дающее отрицательную свободу, но не вносящее никакого нового содержания»[843], вполне выражает общеславянофильскую точку зрения. Для Поджио же революции – путь прогресса и освобождения. До нас не дошли его прямые высказывания о европейских революциях 1848 г. Можно лишь по косвенным данным судить о тех надеждах, которые декабрист с ними связывал.
Но зато в «Записках» Поджио довольно много и подробно размышляет о Французской революции: «89 год прогремел при той освятительной, изгоняющей мрак молнии. Народы вздрогнули и стали внимать новому слову, новому праву. За словом началась ломка всего старого, отжившего, неприменимого к обновляющемуся обществу, но ломка первоначально производилась с достойною решимостью и в пределах возможного при таком перевороте благоразумия!»[844]. То, что Французская революция приобрела кровавый характер, Поджио объясняет не внутренними, присущими самой революционной ломке причинами, а внешними обстоятельствами. Пильницкое соглашение 1791 г., положившее начало европейским коалициям против революционной Франции, несет главную ответственность за то, что «смиренник 89 год превращается в ожесточенный 92 <…> Пильниц раздвоил Францию, и одна из них должна погибнуть; погибнет слабый Людовик, поддавшийся иностранному внушению, погибнет королевское семейство и все сторонники древнего порядка <…> Конвент должен подавить внутреннего и внешнего врага! Эшафот против первого; 14 армий против другого! Революция изменяет свой вид, но характер движения остается все прежним»[845]. Если бы не Пильницкое соглашение, то, по мнению Поджио, не было бы ни террора якобинцев, ни завоеваний Наполеона. Но даже при всем этом количество жертв революционного террора, по данным мемуариста, несравнимо меньше, чем жертв наполеоновских войн: «Все ужасы Франции ограничиваются 70 000 чел[овек], тогда как войны уносили более миллиона»[846]. Таким образом, в том столкновении старого и нового, каким неизбежно сопровождается любая революция, ответственность за кровь Поджио полностью возлагал на старый режим.
В России же, в силу присущего русскому народу консерватизма, революции невозможны: «революция потому уже не мыслима, что такое дело, как не русское, не имеет своего и русского слова! <…> Русский революционер не в природе вещей, и если подчас они появлялись, то их также побивали, как побивали уродов в Спарте!»[847]. Вместо революций в России – дворцовые перевороты и народные мятежи, лишь тормозящие развитие страны. В результате «русское наше общество не развивалось по особенным законам, а стояло неподвижно на своей славяно-татарской почве, не заявляя никаких потребностей, стремлений народных!»[848].
Лишь в двух фактах русской истории Поджио склонен видеть зачатки революционности. Это восстание Емельяна Пугачева и движение декабристов. Назвав Пугачева «гражданином-разбойником», Поджио употребил слово «гражданин» в том значении, в каком использовалось оно в радикальной просветительской мысли XVIII в., – человек, имеющий право на восстание в случае узурпации власти тираном. Пугачев воспользовался «правом восстающего человека против насилия <…> Он возмечтал, хотел освобождения своего и своих миллионных братьев-рабов; начал как гражданин человечно, а кончил как разбойник бесчеловечно!»[849]. Разбой Пугачева явился лишь ответом на «разбои дикой власти». В этом смысле он лучше тех, кто подавлял его восстание: «Если Пугачев пошел разбоем, то Михельсон пошел тем же путем, с тою разницею, что первый стоял за свободу, а последний настаивал в закреплении злодейского рабства!». Восстание Пугачева для Поджио – еще одно доказательство рабской пассивности русской нации перед лицом власти. На призыв «русского Спартака» к свободе народ ответил «тем же холодным, равнодушным и вместе расчетливым отзывом; тем же застойным, сторожевым бездействием, в котором мы всегда и находим напрасно искомого деятеля в деле его преуспеяния!». И как бы предупреждая возможные упреки в «народохульстве», Поджио распространяет эти черты на всю нацию: «И не думайте, что такие неподвижные свойства ума заявлялись только в нижней кладке общества; нет! Те же в среднем и в высшем его слоях. Если миллионы рабов склоняли безмолвно, безропотно свою выю перед мечом, то сотни тысяч дворян одинаково раболепствовали, и вы не укажете ни одного права, добытого требованием настойчивого слова или же силою оружия. В России право не требуется, не берется – а даруется свыше»[850].
Восстание декабристов явилось той же попыткой борьбы за народные права, что и восстание Пугачева, только на более осознанном уровне. Декабризм, в представлении Поджио, был реакцией на петровские реформы: «Могли ли мы, сочувствуя всем бедствиям, перенесенным Россиею, и свидетели и теперь последствий петровского строя, могли ли мы не остановиться над пройденною нами историческою жизнию и не отнестись с должным вопиющим негодованием против того печального прошедшего, из которого вырабатывался так последовательно жалкий, плачевный быт русский в настоящее время. Ненавистно было для нас прошедшее, как ненавистен был для нас Великий, заложивший новую Россию на новых, ничем не оправданных основаниях»[851].
Трактовка декабризма как реакции на петровские преобразования сильно расходится с представлениями других декабристов, для которых несвойственно было увязывать свое движение именно с реформами Петра. К тому же Поджио явно сгущает краски, когда говорит о ненависти декабристов к Петру. Для них характерен очень широкий диапазон суждений. А. А. Бестужев восклицал: «Какое сердце не бьется восторгом при имени великого Петра?»[852]. Аналогичным образом оценивал Петра и Н. А. Бестужев: «Мы благоговеем к памяти Петра». В ответ Н. И. Тургеневу, назвавшему Петра тираном, Н. А. Бестужев полемически заявил: «Я люблю без памяти этого тирана»[853]. Профессионально исследовавший петровскую эпоху А. О. Корнилович «ученым образом» собирался доказать, что Петр «истребил остатки деспотизма и утвердил нынешнее законное самодержавие: причиною же, что поступал жестоко, не по нашим понятиям, был век, младенчество народа и обстоятельство, что для гения нет правил»[854]. Декабристы, не склонные слепо преклоняться перед всем, что делал Петр, противопоставляли в его деятельности цель и средства. Д. И. Завалишин писал о «Петре I, который в религии был протестант, а в политике истый революционер, который из религии делал орудие политики». Суть его деятельности Завалишин выразил формулой: «Ложь позволительна для доброй цели»[855]. М. А. Фонвизин, говоря о насильственном и поверхностном характере петровской европеизации, отмечал, что «дух законной свободы и гражданственности был ему, деспоту, чужд и даже противен»[856]. Однако при этом он явно далек от перечеркивания всей деятельности Петра и с точки зрения дальнейших последствий склонен оценивать ее скорее позитивно, усматривая в подражании Европе «более пользы, нежели вреда»[857].