Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой был пламенным революционером, сексуально озабоченным апологетом Уолта Уитмена и Тимоти Лири, антиправительственно настроенным евреем и пафосным пацифистом:
Америка, я весь тебе отдан, и сейчас я никто.
Америка двух долларов и двадцати семи центов 17 января 1956-го.
Я больше не могу сохранять рассудок.
Америка, когда мы завершим гуманитарную войну?
От***ись со своей атомной бомбой,
Мне уже дурно от твоего занудства.
Я не могу писать стихи, пока я не в себе.
Америка, когда ты станешь ангельской?
Когда ты сбросишь свои шмотки?
Когда посмотришь на себя потусторонним взглядом?
Когда станешь достойна своих миллионов Троцких?
Америка, почему твои библиотеки залиты слезами?
Америка, когда ты отправишь свои яйца в Индию?
Я сыт по горло твоими безумными претензиями…
(«Америка», перевод мой)
Евтушенко называл Гинзберга своим другом, Вознесенский воспевал битническую вольницу всю свою молодость: «Как хорошо побродить по Риму / Нищим, ограбленным, побратимом».
Из смурной России казалось, что битники и есть тот самый глоток свободы, которого советский человек был лишен не только в шестидесятые.
Помню, еще ничего в них не понимая, я повторял ставшее почти личным гимном, как «драму Шекспирову»:
Этим вечером, слоняясь по переулкам с больной головой
и застенчиво глядя на луну, как я думал о тебе, Уолт Уитмен!
Голодный, усталый, я шел покупать себе образы и забрел под
неоновый свод супермаркета и вспомнил перечисленья
предметов в твоих стихах.
(«Супермаркет в Калифорнии», перевод А. Сергеева)
Есть такая книжка «Американская поэзия в русских переводах». Я купил ее на рынке, на книжном развале в летнем украинском Херсоне. Это был, скорее всего, 1983 год.
Помню все, до мельчайших подробностей: темно-синяя обложка, белыми прописными буквами название, ломкая бумага внутри, на развороте: слева – английский оригинал, справа – перевод.
Раскрыл «Супермаркет». Органной музыкой впитал «Уолт Уитмен», да и само инопланетное это слово – супермаркет. Проглотил текст до конца там же, на рынке. Закрыл книгу.
Огляделся по сторонам и подумал: что же я здесь делаю?
Аллен Гинзберг для меня тогда был столь же негуманоидом, не от мира социалистического сего, как и все прочие американцы. А Уолт Уитмен – классиком американской литературы, о котором я только и прочитал, что в книге «Мой Уитмен» Корнея Чуковского.
То, что для Гинзберга значение не меньшее, чем поэзия, имел гомосексуализм классика, мне знать тогда было не дано.
Никакой не секрет, что битников объединяли не только bit-ритм, размер, удар, стук, но и нетрадиционная ориентация.
Bit, как ежедневный бит, то есть стук и трах. Сходились по гендерному признаку. По подобию.
Так, Керуак ближе познакомился с Гинзбергом, оказавшись в кровати у последнего.
Дело было в общежитии Колумбийского университета, откуда Гинзберга затем выгнали, в частности, и по понятной причине. Тогда в рамках общественной морали было принято, что любовь – это когда мама любит папу и наоборот, а дружба между мужчинами – это шахматная партия, скалолазание, рыбалка, в не самом приглядном случае – «поллитра» на троих.
Теперь, почти шестьдесят лет спустя, когда все больше штатов признают однополые браки, и даже русская фраза «тютелька в тютельку» приобрела новое значение, история битничества прочитывается во всей ее похотливой подлинности.
Они все переспали друг с другом. И на здоровье. В каждом практически тексте битников густо, открыто, с подробностями об этом написано. Молитвенным шепотом, переходящим в психоделический вопль, ставший поэмой Howl еще в 1956: «Хочу, чтобы меня любили! Дайте любви, побольше дайте! Дайте, я вам отвечу безумной страстью!»
Уже в 1956 году Берроуз предупреждал Керуака, что представители западной цивилизации часто используют буддизм как способ уклониться от обязанностей, как своего рода психический героин. «Мы должны учиться, действуя, приобретая опыт и живя, – то есть, прежде всего, через Любовь и Страдание», – писал Берроуз.
Казалось, любви несравнимо больше, чем страданий. И так будет всегда. Разве что не заладились отношения у Гинзберга с Берроузом, но какие могут быть гарантии у Страсти?
Вообще, где пролегает граница между Вожделением и Любовью? Кто определяет тему сегодняшнего сочинения: «От любви до скотской похоти – один шаг».
Власть в любви, – уже равная по силе жажде Власти в литературе, в испепеляющем желании прославиться и стать классиком второй половины ХХ века, пройдясь при этом по всем мыслимым и немыслимым мужским попам, – вела вперед, тащила потоком Гинзберга и его ближайшее окружение сквозь годы, стихи, романы, постели, потери, ревность и поцелуи.
Если «любовь, как акт, не имеет глагола», то она еще не имеет и берегов.
Это была безмятежная трескотня, вроде «не бойся, девочка, это всего лишь марихуана»; безответственный трах, стук и грохот пока еще в отсутствие СПИДа; скучная битниковская лабуда по поводу мира во всем мире, который надо насытить любовью; окрепшая с годами групповщина с захватом важных издательств, либеральных газет, площадок для выступлений, – переросшая в хиппистские коммуны-клумбы с детьми-цветами, в миг обратившимися в частокол панковских, остро торчащих хэйеров.
Клумбы исчезли – хэйеры остались.
И это все – манифесты, манифестации, сидячая забастовка у плутониевого завода в Роквеле и написанная по этому поводу Гинзбергом «Плутониевая ода» (очень своевременная, как и «Братская ГЭС» Евтушенко: величие ГЭС побеждает ложное величие пирамид) – все это было для внешнего пользования.
Как в результате оказалось, когда стали нудными и состарившимися, – для профессиональной карьеры, будущих биографов, энциклопедистов, литературоведов, авторов курсовых работ и дипломных проектов по истории битничества.
Для внутреннего оставалось все меньше и меньше. Роман с Орловски перерос в долгосрочные половые отношения. Плюс партнерские. Плюс поэтические.
Они жили в районе авеню А и 12-й улицы на Lower East Side. Жили десятилетиями.
В начале лета 1990 года в Нью-Йорк, тогда еще в гости, приехал московский поэт Владимир Друк, с которым мы в 1986 году были одними из организаторов известного Клуба «Поэзия».