Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В возникшей паузе, пустив несколько колечков табачного дыма, спросил Лузин:
— Почему ты об этом своем приятеле вспомнил?
— Я всегда о нем помню, — отвечал Шарабан, — а заговорил о нем потому, что была у него некая заметочка о дачах Брюса, той, что на Неве, той, что соседствовала с Монбижу; и о Глинках было, в частности, о глинкинских соседях, о Пороховщикове, о заводике гжельских глин, куда, кстати, приезжал из Санкт-Петербурга для консультации да за глиной маркшейдер Виноградов. Заканчивалась заметочка маскаронами, он ездил в Глинки фотографировать их, пятьдесят семь масок, писал он, столько, сколько было лет Брюсу, когда тот вышел в отставку, возможно, одна из масок — портрет Маргариты Мантейфель; но его интересовали не те, что показывали языки, ухмылялись, корчили рожи и т. д., а один маскарон, меняющий выражение лица в зависимости от освещения, времени суток, времени года; жаль, что я не помню этой статейки целиком, и у меня ее нет.
Случалось им беседовать о литературе.
— Загулял? — спросил Шарабан Лузина, заспанного, опоздавшего, облепленного снегом.
— Читал всю ночь.
— Что читал?
— Нечто на «х».
— Хоррор, значит, — усмехнулся Шарабан.
— Ты первый догадался, — сказал Лузин с полуулыбкою. — А все обычно говорили: зачем фигню читаешь?
— Еще можно читать на «б», — заметил Шарабан.
— Вот отец кинорежиссера инженер Вайда, — промолвил Лузин задумчиво, — говаривал сыновьям: «Если вам попадется бестселлер, отдайте кухарке».
Частично беседы о книгах превращались в воспоминания о писателях.
— Скажи, кто из писателей работал дворником? — спрашивал Лузин. — Зощенко?
— Платонов. Моему другу один маститый советский писатель рассказывал: «Дворником-то работал, но другой раз и ерничал. Выходим мы веселой компанией из писательского ресторана, водочки накушались, закуска тоже была отменная, а Платонов улицу метет. Нас увидел, кепчонку снял да нам и поклонился».
По неизвестной причине всякий разговор о литературе непременно съезжал на другую тему. Только открыл свой распухший с вываливающимися страничками (под стать портфелю) блокнот Шарабан, прочел из обожаемого им Чаянова две цитаты: «— Ничего ты не понимаешь, Булгаков! — резко остановился передо мною мой страшный собеседник. — Знаешь ли ты, что лежит в той железной шкатулке? — сказал он в пароксизме пьяной откровенности. — Твоя душа в ней, Булгаков!» — и «Из завязавшейся беседы Бутурлин понял, что граф Яков Вилимович, уже многие десятилетия покинувший свет и лишенный сна, в своем уединении денно и нощно занят раскладыванием причудливых пасьянсов…» — как перебил его Лузин:
— Знаешь ли ты, что допросы арестованного Чаянова вел Агранов, некогда подведший под расстрел Гумилева? Так же иезуитски разыгрывал расположение, передавал книги из дома от жены, из собственной библиотеки приносил, потом показал протоколы допросов оговоривших Чаянова товарищей, сломил его сопротивление, и тот стал подписывать всё, что Агранов сочинял.
Обсуждение «Хищных вещей века» Стругацких завершилось разговором об увиденной накануне телепередаче о шопинге.
— А людей с манией по части шопинга, — заметил Лузин, — немедленно надлежит пересадить на зарплату-пенсию, среднестатистические по стране: денег нет — и геморроя нет.
— Вот не скажи, — возразил Шарабан. — Моя соседка по площадке, как у нее кофта старая разлезется или обувка напрочь прохудится, поплачет, да и побежит в лавочку наклейку на одежку себе покупать, поскольку на саму одежку денег нет, или в секонд-хенде какую-нибудь шапочку хапнет, ни надеть, ни выкинуть, — вот и шопомания налицо. Один раз пришла растроганная, резиночку стирательную новенькую показывает: видишь, какой на ней слоник, говорит. Да в придачу очки бумажные дали, левый глаз через зеленый целлофан смотрит, правый через красный, анаглифные очочки, чье назначение от нее сокрыто.
Тема пития, к коему с пониманием относились многие классики, и теоретики, и практики оного, также закрыта была впечатлениями о телевизионных разговорах.
— Кто знал, что и впрямь прилетят гадкие лебеди, запеченные в тесте с киви и фейхоа, от нашего стола к вашему столу алаверды, и начнут нас учить, заседая в теплых креслах, дабы башли шальные отрабатывать, задвигая законопроекты то против алкоголя, то против курения: так сказать, борясь за здоровый образ жизни. Слышал я намедни по телевизору одного красавчика в праведном гневе, прихожу, говорит, с детьми в ресторан, а там их обкуривают. Что твои дети, субчик-голубчик, с младых ногтей в ресторане делают, вместо того чтобы дома играть в стрелялки да манную кашу с пончиками кушать?
— Ты преувеличиваешь, — лениво отвечал Шарабан. — Вот когда он возмущаться начнет, что в публичном доме нет стерильной игровой комнаты с няней-психологом в белых одеждах, сведущей в компьютерных играх, где можно было бы деток на время проведения мероприятия оставлять… Но мы, кажется, опять отвлеклись.
— Да уж, вернемся к нашим баранам, то бишь к разговору о литературе.
— Хотя, с другой стороны, — протер очки Шарабан, — что о ней говорить? Читай, да и всё. Нам еще в прошлом веке один немец поведал: остается только читать.
— Хочешь — веришь, хочешь — нет, — сказал Шарабан, — дочитан наш роман фрагментарный, больше книжек в подобном самодельном переплете в коробке не имеется.
— Давай поищем в других коробках.
— Можно, конечно, порыться, но на первый взгляд, а я смотрел, и там ничего подобного не наблюдается.
— Какая жалость, — сказал Лузин.
Тут возникшая на пороге со шваброю Сплюшка спросила Шарабана, как пишется «Баба Яга», отдельно или через черточку.
— Через дефис, — поправил Шарабан. — Баба Яга, как тетя Маня, просто пишется раздельно. Через дефис пишется Карабас-Барабас.
— Вот я в том не уверен. Надо в старом «Золотом ключике» посмотреть, — сказал Лузин. — У меня дома целая полка книжек из детства. Через дефис пишется Тяни-Толкай.
— Вот она, начальная стадия игры сопляжниц с Сергиевского пруда, — сказал Шарабан.
— Не понял.
— Одна из моих кузин, — пояснил Шарабан, — та, что время от времени чистит прабабушкины серебряные ложки содой перед тем, как сдать их в ломбард, и открытки от нее и письма поэтому пахнут серебром, года три ездит купаться на пруд в Сергиевку. Там свела она знакомство с постоянными многолетними купальщицами. Самой старшей, мадам Пыляевой, знающей, как дом родной, Суйду, Воронью Гору, Ропшу и Петергоф, недавно стукнуло семьдесят пять.
— Я не знаю, где находится Сергиевка.
— За Петергофом, у Петергофской дороги, возле римской виллы, подаренной к свадьбе великой княжне Марии Николаевне, невесте герцога Лихтенбергского. Там неподалеку бельведер с трубопроводом, по которому вода подавалась в петергофский парк. Рядом с домом Марии Николаевны стояла дача Штакеншнейдера. Мария Николаевна жила с мужем недолго, овдовела, вторым браком вышла за Строганова, создала Общество поощрения художников, со Строгановым уехали они жить в Италию. А наши купальщицы облюбовали проточный торфяной пруд, вода чудесная, проточная, старинная система дубовых трубопроводов до сих пор действует исправно. Моя кузина набрела на пруд случайно, ездила писать этюды, сперва в Петергоф, затем в Сергиевку, еще в Ропшу, где все водоснабжение идет сверху, ключи, множество ключей, подпитывающих речку Ропшу. Грустные места, где убили Петра Третьего. Поскольку всё вокруг воды, травы высоки, разнообразнейшие цветы полевые, заброшенное место, кузина называла свои работы тамошние «этюды запустения».