Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На чердаке в Борисоглебском переулке пишется о любви, хотя эпоха к любви располагает менее всего:
Какая опять-таки интонация невероятного напряжения, невероятной боли! И при этом все очень дисциплинированно, очень организованно, формально очень продуманно.
Чем цветаевская интонация отличается от ахматовской? В Цветаевой нет королевственности, наоборот, в ней чудовищная спесь чернорабочей скорее, такая спесь с изнанки. Но обратите внимание: Цветаева говорит как победительница всегда, даже если речь идет о жизни, напрасно прожитой, даже если речь идет о любви трагической. У Ахматовой «А ты думал – я тоже такая…» – вопль оскорбленной женственности, у Цветаевой – апофеоз абсолютного самоутверждения:
В чем потрясающая разница интонаций? Ахматова не боится быть последней, Ахматова не боится быть уязвленной, несчастной, брошенной, и в этом ее триумф. Ее самая откровенная строчка: «Какая есть, желаю вам другую». Меняться ради вас не буду. Хотите другую – пожалуйста, но я какая есть. Цветаева – наоборот: вот я – мрамор, все остальное – труха. И поэтому она ревнует героя не потому, что он ее предал, а потому, что он в ее лице предал Лилит, предал гения, предал сверхъявление, согласился на половинчатость.
Прелесть второго цветаевского периода в том, что в это время сверхчеловек Цветаева попала в сверхчеловеческие времена и обстоятельства. Во всем человеческом, что касается быта, плоти, практики жизни, она абсолютно беспомощна. Во всем, что касается любви, дерзания, выносливости, творческой работы, ей равных нет. Она совершенно не рожденный для жизни человек и постоянно рожденный для подвига. И потому ее роман с Сергеем Эфроном, наверное, самая тяжелая любовная история в русской литературе.
Когда они познакомились, Цветаевой было восемнадцать, ему семнадцать. Это случилось в Коктебеле. Есть замечательная картинка Туси Крандиевской, тогда еще не жены Алексея Николаевича Толстого, а просто одной из первых петербургских красавиц, которая прекрасные стихи сочиняла и очень хорошо рисовала. На этой картинке толстая (она действительно была очень толстая в то время), щекастая Марина в очках и тонкий, бледный с огромными глазами, романтический Сережа на пляже, а над ними Купидон, который хватается за голову и орет: «Что я наделал?!»
Цветаева стала резко хорошеть и худеть от этого романа, превратилась в золотоволосую, румяную красавицу, а Сережа как-то от нее набрался силы, набрался жизни и очень быстро повзрослел. Он заканчивал гимназию, оказавшись уже ее мужем, этот чахоточный Сережа взял на себя сразу ответственность за семью. И почти сразу родился ребенок, родилась Аля, волшебный ребенок, который сочетал в себе огромные глаза отца, жизненную силу, витальность матери и ее золотые волосы. Есть замечательная история, когда двадцатилетняя Аля обращается к полицейскому в Париже: «Кажется, месье, за мной следует маньяк». – «Мадмуазель, я его прекрасно понимаю».
Сережа всю жизнь старался Марине соответствовать. Они всегда были «на вы», «на ты» почти никогда, оба абсолютно чуждые быту люди, неукорененные. Он старался быть для Марины романтическим героем и почти дотягивал себя до героизма. И для того чтобы быть романтическим героем, он и вступил сначала в евразийство, в скифство, в организацию эмигрантов, которые признали советскую власть и хотели вернуться. Из-за этого он стал выполнять задания НКВД. Из-за этого, а не ради денег – денег почти не было – участвовал в убийстве Игнатия Рейсса, сбежавшего агента. Из-за этого ему пришлось бежать в Россию, и ей вслед за ним.
Она относилась к нему с великолепной – не скажу даже верностью – она его боготворила. Он казался ей и красавцем, и рыцарем, и идеально чистым человеком. Она вылепила из него этого рыцаря для того, чтобы у нее появился свой лирический герой. Она писала ему бесконечные неотправленные письма в Крым, где он воевал в числе добровольцев: «Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака» (и в 1938 году, уже уезжая за ним в Россию, на полях этой же тетради она допишет: «Вот и пойду, как собака»).
Она не имела от него никаких известий. Нашел его Илья Эренбург, нашел в Праге в 1922 году. И Марина Ивановна, в это время уже известный, сложившийся, знаменитый московский поэт, от чьих поэм, как она пишет, обмирали все полуграмотные курсанты, едет за Сережей в эмиграцию. Она очень не хотела ехать. Ее понимал и любил Маяковский, Пастернак ее боготворил, Кузмин очень хорошо к ней относился. Наверное, если бы она осталась, она бы какое-то место заняла среди них. Совершенно очевидно, что и ее перемолола бы советская реальность, но и она могла бы как-то ее изменить. Может быть, многим при ней было бы просто стыдно так подличать, так приспосабливаться, как это происходило в 1920-е годы.