Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В свободные дни бродили мы по Нескучному саду и о многом разговаривали.
«Мы» – это Алиса Георгиевна и Н. Л. Тарасов, пайщик Московского Художественного театра, человек высокой культуры и необычайной доброты. Коонен говорила о нём:
– Молодой, красивый, прекрасно образованный, фантастически богатый, он, казалось, обладал всем, чтобы радоваться жизни и считать себя баловнем судьбы. Но при первом же нашем знакомстве я обратила внимание на то, что глаза у него всегда печальные и остаются печальными, даже когда он смеётся. Меня поражала какая-то трагическая опустошённость в нём. Это вовсе не было холодным равнодушием богатого, скучающего барина. Я чувствовала в нём какую-то горькую обречённость и не могла не относиться к нему с большим сочувствием, радуясь, когда мне удавалось вызвать у него хоть какое-то светлое душевное волнение. Очень подкупало в нём то, что он искренне интересовался моей актёрской жизнью.
Как-то во время очередной прогулки Николай Лазаревич сказал:
– Мне часто кажется, что за вашей жизнерадостностью и беспечностью скрываются какие-то совсем другие мысли и чувства, глубокие и серьёзные. Мне думается, что со временем вы будете играть не только весёлых девушек, но и драматические роли с большими сложными переживаниями.
Слова Тарасова сильно взволновали Коонен: ей шёл восемнадцатый год, и в душе она уже давно выросла из юбочки Митили («Синяя птица» М. Метерлинка). Перед ними маячил огромный дуб, был ветер, великан скрипел и как бы требовал: «Здесь, сейчас покажи, на что ты способна». И она показала:
– Я подбежала к могучему стволу дерева и начала читать: «Молчит гроза военной непогоды…» Николай Лазаревич от неожиданности замер на месте. Внимание, с которым он слушал, было поистине вдохновляющим. Когда я кончила, у меня сердце колотилось так, как если бы я сыграла Жанну д’Арк перед тысячной аудиторией. Помолчав, Николай Лазаревич сказал:
– Жаль, что вас не слышал Станиславский. Именно здесь. Уверен, что это навело бы его на какие-нибудь замечательные мысли. И знаете что, актёру вовсе не обязательно нужна сцена. Театр там, где есть актёр и зритель.
Потом добавил:
– А я прав. Вы непременно должны попробовать себя в какой-нибудь драматической роли. И не откладывайте далеко «Орлеанскую деву».
* * *
А. Г. Коонен соединила свою жизнь с основателем Камерного театра А. Я. Таировым. Своей привычке гулять в Нескучном она не изменила и приохотила к этому мужа. Это, кстати, сближало их, весьма отличавшихся друг от друга и по характеру, и по жизненному опыту:
– Шагая по усыпанным жёлтыми листьями дорожкам, мы вперебивку говорили о самых разных вещах. Иногда выяснялось, что одни и те же вещи мы воспринимали по-разному. Я, как-то не задумываясь, жадно глотала все впечатления. Таиров замечал то, что проходило мимо меня. И часто там, где я в празднично-приподнятой атмосфере гастролей видела всё только радостное и светлое, Александр Яковлевич замечал и оборотную сторону, жестокую и беспощадную. Он говорил об ужасе инфляции, безработице, о чудовищном угаре наркотиков; говорил о гигантской машине города, размалывающей человека своими шестернями. Рассказывал о своих беседах с Дибольтом, который утверждал, что огромный рост техники приведёт к тому, что человек станет рабом машины.
Эти беседы, и вообще впечатления о зарубежных гастролях 1923 года, Таиров хотел вложить в новый спектакль – «Человек, который был Четвергом» (по роману Честертона).
– В этом спектакле, – говорил Александр Яковлевич, – мне хочется показать обобщённый образ капиталистического города с его узурпаторской силой – город, который держит в своих клещах человека, превращая его в машину.
В дальнейшем приёмы, найденные Таировым в «Четверге…», были развиты им в спектакле «Машиналь». В нём с особенной силой был показан стандарт не только человеческой жизни, но и в человеческой психике в атмосфере буржуазного города-гиганта.
Судьба. Купеческий сын Иван Емельянов в двадцать лет ходил в картузе и поддёвке, но после трёх поездок в Париж с компаньоном отца Рошфором преобразился. Вернулся в свои пенаты франтом, одетым по последней моде и причёсанным а-ля Капуль, в жёлтых перчатках и цилиндре. Жизнь провёл нескучную: рестораны, цыгане, театр, ипподром.
После смерти родителя остался Иван у разбитого корыта – Рошфор выставил его из совместной фирмы. Но теперь бывший Ванятка был уже Иваном Ивановичем, обросшим многочисленными друзьями и связями. Теперь ублажали его те, которых он сам кормил и поил недавно. Купцы прямо-таки преклонялись перед его умением устраивать пиры, выбирать блюда и вины. Так и прожил Емельянов-младший четыре десятка лет, но тут грянули революции – Февральская и Октябрьская.
Пить и гулять на дармовщину стало не с кем, а работать Иван Иванович не умел, да и не мог – был уже в преклонном возрасте. Но к удивлению окружающих, не опустился, чем-то существовал. Известный московский репортёр В. А. Гиляровский случайно повстречался с ним на ипподроме, а вернее – среди его жалких остатков после большого пожара:
– Я вышел на скаковую аллею, вдоль проезда между шоссе к трибунам, и здесь увидел и поразился – уж очень не ко времени было то, что я увидел: передо мной появился человек в длинном чёрном, ещё недавно модном сюртуке с разрезом сзади и в цилиндре! Всё что угодно я мог ожидать, но цилиндр на четвёртый год революции, да ещё сюртук-редингот! Лёгкий ветерок раздувал его огромные светлые усы. Взглянув на них, я сразу узнал его: «Иван Иванович!»
– Гуляете? – относя в сторону во всю длину руки цилиндр, улыбнулся тот.
Чисто выбритый, ухоженные усы, те же огромные, шелковистые, без единой сединки; цилиндр слегка набекрень, как и прежде, и неизменный, так недавно ещё модный сюртук, залоснившийся и вытертый, но без пылинки, сидевший теперь на нём как на вешалке.
Владимир Алексеевич поинтересовался, как его давний знакомый пережил последние бурные годы:
– Один я. Женат не был, старые друзья по пьяному делу смыты. Спасибо, ещё управляющий домом, где я тридцать лет живу на Башиловке, дал мне комнатушку, заваленную книгами. Перечитал всех классиков, о которых прежде и понятия не имел. Знал, что есть Пушкин, потому у «Яра» в Пушкинском кабинете его бюст стоял. Вот встану, попью вместо чаю кипяточку с чёрным сухариком, почищу цилиндр, их у меня три осталось, вычищу сюртук, побреюсь – каждый день для поднятия духа бреюсь, – а потом сюда гулять. Э, да что и говорить. Мне ведь под семьдесят. И в довершение всего аппетит, как и прежде, а есть нечего.
Разговаривая, дошли до бульвара, который был тогда против знаменитого до революции «Яра» (Ленинградский проспект, 32). Сели на уцелевшей лавочке против бывшего ресторана.