Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя бы тот, который разбил нам окно в избушке, поросшей мхом, с замком и паутиной, в той самой, на опушке леса. Его звали Шкаба, а его отец был кучер. Со временем я заметил, что он очень загорелый, на первый вгляд грубый, но я тут же догадался, что, в сущности, он добрый и хороший, а потом — у меня даже захватило дыхание и сердце застучало — он умел различать следы лисы и овцы, бросать лассо… В лесу зверей было много… Правда, я никогда не видел, чтобы он ходил в лесу по следу или бросал лассо. Я видел его только, когда он босой гнал гусей к пруду за деревней. У него был длинный прут, и он хотел, чтобы гуси ходили «гуськом». Когда один из них отходил в сторону, того он стегал. Когда гуси очень его злили, то он на них кричал, а иногда швырял камнями. Но это все не самое важное. Мне так хотелось поговорить с ним о том, как идти по следу, и о лассо. Мне так хотелось отправиться с ним в лес и хоть издали посмотреть на него. Однажды я сказал об этом маме. Она посмотрела на меня и сказала;
— Ведь у тебя столько сказок, читай. А в лес пойдешь, когда станешь постарше.
С паном учителем мы встречали в деревне и других детей. Мы их встречали, когда возвращались порой по тихой каменистой дороге от той избушки, поросшей мхом с замком на дверях, от опушки, где был старый пустой загон для фазанов, или из заповедника. Мальчики пасли коров на межах и пекли картошку. Приказчик из усадьбы, которая принадлежала помещику, сказал, что картошка краденая, а мне хотелось посидеть с этими мальчишками, попросить, чтобы они достали и мне картошку из золы, и я поговорил бы с ними об охоте, о следах и о том, как бросать лассо. Не понятно, почему, но все они были тоже загорелые, грубые, но добрые и хорошие и все умели делать так же, как Шкаба. Правда, я никогда не видел, как они бросают лассо и распознают следы, я видел только, как они пасут коров и пекут картошку, но ведь я никогда не был с ними в лесу и видел их только на полях и на межах. Иногда пан учитель вместе со мной останавливался около них, но говорил обычно он один, а дети в его присутствии были неразговорчивы. О следах и лассо и о лесных тропинках никто не обмолвился словечком. Наверное, они боялись за свою картошку. Но я-то знал, что все это не так. Когда я заглянул к ним в костер, то увидел, что там совсем не картошка. Они жарили дичь, которую поймали. Я никогда с ними как следует не разговаривал.
И в воскресенье не разговаривал, когда я их встречал на площади, а они шли в костел. Тогда их вообще нельзя было узнать. Хотя бы вот Шкабу — был он в ботинках, в темном костюме, а в костеле надевал еще и белый стихарь с красной каемкой. И хотя он разбил окно в избушке и ругался на гусей, пан декан, видимо, его любил и брал его в служки. Остальные стояли под хорами, мяли в руках шапки и всю мессу глядели на меня. Я сидел с мамой и Руженкой почти у алтаря, был весь окутан облаком ладана из паникадила, как маленький ангел или святой архангел Михаил, который стоял как раз там на подставке и держал щит и меч, как бы охраняя нас. Те мальчишки не только не были окутаны облаком ладана, но и не чувствовали его запаха — слишком далеко они стояли. После мессы мы шли с мамой и Руженкой домой, а они оставались возле костела. Когда я поворачивался, то видел, как они весело смеются и озорничают, сговариваются пойти в лес за дичыо и бросать лассо. За ними был виден какой-то бледный истощенный человек в разорванном пиджаке и в старых запыленных башмаках, который через головы шаливших мальчишек смотрел на меня налившимися кровью глазами из-под шапки курчавых, как шерсть у барана, волос, рот у него был полуоткрыт. Я на него не обратил особого внимания, это был, наверное, местный нищий. На другой день мальчишки шли в лес бросать лассо, а я оставался дома, да еще с этими тремя глупыми кузенами, с которыми я с трудом мог договориться по-немецки.
Иногда я жаловался матери, но всегда получал один, и тот же ответ:
— У тебя много сказок. Подожди, когда подрастешь.
Тени будто сеть опутывали меня чем дальше, тем больше, давили меня своей тяжестью, а зеркало вокзального буфета, где все это появлялось и отражалось, стало еще мутнее и темнее. Напрасно я размышлял в своей комнате, откуда это берется, что это значит и чем все это кончится, пока однажды я не понял. Я посмотрел на стены, руки у меня опустились, а из глаз брызнули слезы.
Однажды апрельским днем, молчаливый и удрученный, шел я с Руженкой и с паном учителем на вокзал. Мы шли туда просто так, на прогулку, потому что была хорошая погода, но в аллее, которую мы проходили, были еще кое-где лужи. Стоял апрель, и весна только начиналась. Когда мы пришли на вокзал и посмотрели вокруг, мне показалось все каким-то странным. На платформе, разделенной какой-то голой стеной, было несколько человек — один без руки, другой без ноги, третий без головы и среди них какая-то бабка в платке, у которой была половина туловища, а над ними кусочки белых горшков с анютиными глазками и геранью, люди о чем-то говорили. О пожаре, который вчера возник в вокзальном буфете, — там были разбитые окна и обгорелые потолочные балки. Обвиняли пожарника — он где-то пьянствовал и пришел поздно… Тут с колеи на платформу взлетели куры без крыльев, а с оставшейся половины бачка с питьевой водой спрыгнул черный взъерошенный кот без хвоста, вдалеке запыхтел поезд. Бабка подняла руки и с криком побежала половинкой своего туловища. Тут я понял,