Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом начала смеяться. От смеха опущенные уголки ее губ, все обвислые складки на щеках приподнялись и раздвинулись. И насупленные брови тоже раздвинулись, в глазах засветилось удовольствие, а голос, молодой, зазвенел. Мимолетное сходство картины и живой женщины исчезло, как будто гнев, застывший на картине, принадлежал вечности, а сама женщина перенеслась в подлинное время. Смех был заразительным, каким обычно смех и бывает, и скоро уже и Консепсьон, и художник тоже смеялись. Художник достал вино, а женщины – принесенное угощение: пряную тортилью и зелень. Они сели и стали есть вместе.
Посвящается Анне Надотти и Фаусто Галуцци, а также Мелани Вальц
Жили на свете две девочки, которым однажды в лесу явилось или почудилось что-то странное. Девочки были из эвакуированных, их вместе с другими детьми увезли на поезде из большого города. Детей было много-много, и у каждого на пальтишке безопасной булавкой приколота бумажка с именем и фамилией. Еще у них были сумочки, ранцы и противогазные подсумки. На шеях вязаные шарфы, на головах шапочки или кепки; у многих на концах длинной тесемки, продетой в рукава, болтались вязаные перчатки: еще две пары рук – десять шерстяных пальчиков – свисали из рукавов, как у огородного чучела. На голых ногах обшарпанные башмаки, носки сползли, на коленях ссадины, у кого свежие, у кого подживающие. В этом возрасте часто падают, а коленки голые. Сгибаясь под тяжестью огромных чемоданов и прочей клади – кукол, игрушечных машинок, журналов с комиксами, – ребятишки шумно и нестройно двигались по платформе, словно целый полк карликов.
Две девочки раньше друг друга не знали, познакомились в поезде. Поделили плитку шоколада, по очереди кусали одно яблоко. Одна дала другой посмотреть выпуск комикса «Бино». Звали их Пенни и Примула. Пенни – худая, темноволосая, выше ростом и, кажется, старше Примулы, а та – пухлая, светленькая, кудрявая. Ногти у Примулы были обкусаны, стильное зеленое пальто – с бархатным воротником. У Пенни лицо было бледно прозрачной бледностью, губы отдавали в синеву. Девочки не знали, куда они едут, сколько им ехать. Не знали даже, зачем они едут: матери не нашлись, как объяснить, что им угрожает. Как скажешь ребенку: я хочу, чтобы ты уехала, потому что, может быть, с неба будут падать бомбы, потому что дома на улицах – кирпичи, балки – запылают лесным пожаром, а я останусь тут и, наверно, каждый день буду подвергаться опасности сгореть, погибнуть под завалами или от смертельных газов, и, может, кончится тем, что в город войдут танки, в нашу реку – субмарины, а с ними в орудийном зареве – серая армия. И обе матери (а они были так не похожи) поступили одинаково: ничего объяснять не стали. Так легче. Девочки еще маленькие, не поймут, не смогут представить.
В поезде девочки все гадали: это такие каникулы, такое наказание или немножко то, немножко другое. Пенни как-то читала книжку про бойскаутов, но ребята в поезде ни на «волчат», ни на «брауни»[125] не похожи – просто разношерстный отряд оторванной от дома детворы. Между собой девочки решили, что это, наверно, не очень хорошие дети и, возможно, за это их и увозят. Друг про друга же они с удовольствием заключили, что они «славные». И будут держаться вместе. Вместе сидеть и все такое.
Поезд еле-еле тащился, увозя детей все дальше от города, от родного дома. В поезде было грязновато, от обивки сидений в их вагоне шел затхлый душок заношенных брюк, за окном пролетали клубы дыма, несущие сажу, колкие крупинки, а иногда – яркие искры, и, если окно было открыто, искры жгли руки и лицо как раскаленные иглы. А когда поезд набирал ход, делалось шумно. Паровоз пыхтел и постанывал, мерно и однообразно постукивали невидимые колеса: тук-тук-тук-ГРОХ, тук-тук-тук-ГРОХ. Грязные стекла запотели. Поезд часто останавливался, и тогда девочки перчатками протирали в стеклах круглые окошки и разглядывали затопленные водой поля, изрезанные бороздами холмы, безлюдные полустанки, названия которых закрашены черным.
Дети не знали, что у станций отобраны названия, чтобы сбить с толку или с пути захватчиков. Им казалось – не рассудок подсказывал, а что-то в душе, – что это из-за них: чтобы они не догадались, куда их везут, и, как Гензель и Гретель, не могли найти дорогу назад. Но тревогой этой девочки друг с другом не делились, а, как бывает у детей, завели разговор о том, чего они не любят, о неприятном, противном, страшном. Вот как комковатая манная каша, или гороховое пюре, или жир на жарком. Или как скрипит лестница по ночам и оконная рама, когда ветер. Как тебе с силой запрокидывают голову, когда споласкивают волосы в раковине, а холодная вода течет за лифчик. Или хулиганы на детской площадке. Девочкам было неспокойно: эти чужие ребята в других вагонах – а вдруг и они хулиганы? Они поделили и съели еще одну шоколадку, облизали пальцы и стали смотреть в окно на большого белого гуся, который хлопал крыльями на берегу черного пруда.
Небо подернулось темно-серыми сумерками, поезд наконец совсем остановился. Дети высыпали из вагонов, их попарно построили в колонну и провели к автобусу болотного цвета. Пенни и Примуле удалось сесть рядом – правда, их места оказались над колесом, и от тряски на ухабах их мутило. А автобус все мчался по извилистой проселочной дороге, нахлестываемый темными ветками с темной листвой под темным небом, где между длинными клочками облаков проглядывала полная луна.
Всех их расквартировали в особняке, реквизированном под будущий госпиталь для тяжелораненых и тайное хранилище произведений искусства и прочих ценностей. Детям объяснили, что это на время – пока какие-нибудь из местных семей не согласятся их приютить. Пенни и Примула взялись за руки и стали вслух мечтать, как было бы здорово, если бы они вместе попали в одну семью: хоть один близкий человек будет рядом. Но измученных хлопотами распорядительниц они об этом не попросили: детская смекалка подсказала, что, если попросишь, сделают наоборот. Взрослые любят говорить «нет». Девочки уже воображали, в какие семьи их пристроят. Воображали, но друг другу не рассказывали, потому что от этих картин, как от закрашенных черным названий станций, делалось не по себе, и девочки боялись, как бы произнесенное вслух каким-то волшебным образом не сбылось. Воображение начитанной Пенни рисовало ей мрачные образы, воплощавшие свирепую викторианскую строгость: мистер Брокльхерст из «Джен Эйр», мистер Мэрдстон из «Дэвида Копперфильда». Примула, сама не зная почему, представляла себе толстушку в белом чепце и пухлыми красными руками, которая ласково улыбается, но заставляет девочек носить фартуки из холстины, драить лестницу и чистить плиту.
– Мы как будто сиротки, – сказала она Пенни.
– Нет, – ответила Пенни. – Если будем вместе, то нет…
К парадному входу в особняк вела величественная лестница в два марша, балюстраду которой украшали резные грифоны и единороги. В целях светомаскировки окна были наглухо закрыты ставнями. Из-под них, из-под двери ни лучика не просияло навстречу гостям. Дети все так же попарно взобрались по лестнице, повесили пальтишки на самодельную вешалку с нумерованными крючками и сели ужинать (тушеное мясо с картошкой, рисовый пудинг и большая ложка кроваво-красного варенья), а потом их развели по спальням – длинным комнатам, в которых прежде спала прислуга. Девочкам указали на две походные койки (армейского образца), укрытые серыми шерстяными одеялами. Койки рядом, но жаль, не в углу. Возле крохотной умывальной комнаты выстроилась очередь желающих почистить зубы, и, стоя в ней, Пенни и Примула терзались тревожной мыслью (опять каждая про себя): что, если ночью захочется по-маленькому? Уборная – этажом ниже, свет не горит, кровать от двери далеко. А еще они боялись, что в темноте ребята начнут хохотать, буянить, дразниться и вообще вести себя как хулиганы. Но этого не случилось. Усталость, тревога, тоска по дому взяли свое. В спальне стояла настороженная тишина, и скоро всех окутало облако беспокойного сна. Тишину нарушало только посапывание и всхлипы в тонкую подушку в разных концах казавшейся бескрайней спальни.