Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желание маленького человека приобрести пиджак с широкими лацканами, сделать стрижку — вот движитель истории.
Это не мешало, впрочем, маленькому человеку положить жизнь в битве с врагом или совершить великое открытие.
Так вот она, история.
Безумное водкопитие, пять непоследних людей страны и знаменитый фотограф за кадром.
Огромная дача, стол без еды и две бутылки водки.
10.10.2016
Совет Мейерхольда (о мимикрии обывателя и писателя)
Вообще-то вся эта история про Мейерхольда, но, если покопаться, это история про писателей второго ряда, которые интереснее, чем писатели первого.
Но если покопаться ещё, то эта история вовсе не о них.
Это история о том, как устроен сюжет и как его проверяет драматургия жизни.
Я чрезвычайно люблю русских писателей второго и третьего ряда.
История этого выражения странная. Одна из версий проста: когда-то книжные полки (и шкафы) были в дефиците, и одних писателей ставили в первый ряд, а других — во второй. Это был способ коммуникации хозяев с гостями — по корешкам книг. «Я такой-то» — «Понимаю». Огромное количество людей собирало книги по цвету, собраниями сочинений, покупало их в расчёте на то, что «дети прочитают».
Это естественное явление, следствие уродливых перегибов в культе книги.
Ряд книжных корешков ведь был символом — у одного стояло собрание сочинений Ленина, у другого — безусловно, отличимые «макулатурные» издания Дрюона и Дюма. А вот человек, выставивший на обозрение гостям Булгакова и что-то переплетённое из толстых журналов.
Это очень примитивный (но в те времена очень действенный), почти подсознательный язык самопрезентации — как одежда, борода, портрет Хемингуэя в свитере.
Писатели, которых ставили во второй ряд, были не то что дурны, а как-то менее известны, не так обсуждаемы.
Среди тех, что я читал пристально, внимательно, и перечитывал самые непопулярные вещи — Юрий Герман. У него, в частности, есть одно место в воспоминаниях о Мейерхольде. Герман рассказывает, что в молодости не носил галстуков, расхаживал в коричневых сапогах, в галифе, в косоворотке и пиджаке. И вот однажды, его как молодого драматурга, чета Мейерхольдов повезла на прием в турецкое посольство. «И тут случился конфуз: швейцар оттёр меня от Зинаиды Николаевны и Мейерхольда, и я оказался в низкой комнате, где шоферы дипломатов, аккредитованных в Москве, играли в домино и пили кофе из маленьких чашек. Было накурено, весело и шумно. Минут через сорок пришел Мейерхольд, жалостно посмотрел на меня и произнес:
— Зинаида Николаевна сказала, что это из-за твоих красных боярских сапог тебя не пустили. Ты не огорчайся только. В следующий раз Зина тебя в нашем театральном гардеробе приоденет, у неё там есть знакомство…
Шоферы дипломатических представительств с грохотом забивали „козла“. Какое-то чудище в багровом фраке, в жабо, в аксельбантах жадно глодало в углу баранью кость. Иногда забегали лакеи выпить чашечку кофе. Забежал и мажордом.
— Этого я всегда путаю с одним послом, — сказал Всеволод Эмильевич. — И всегда с ним здороваюсь за руку. Он уже знает и говорит: „Я не он. Он там в баре пьет коньяк“.
Мейерхольд подтянул к себе поднос, снял с него чашечку кофе, пригубил и, внимательно оглядевшись, сказал:
— Здесь, знаешь ли, куда занятнее, чем наверху.
В следующий раз надену твои розовые сапоги боярского покроя, и пусть меня наверх не пустят. Кофе такое же, а люди интереснее. Ох, этот народец порассказать может, а?
Долго, жадно вглядывался во всё и во всех, словно вбирая и запоминая живописные группы людей, и неожиданно со сладким кряхтением произнес:
— Как интересно! Ах, как интересно! Ай-ай-ай!»[137]
Дело, конечно, не в Мейерхольде. Вот эта фраза про «чудище в багровом фраке, в жабо, в аксельбантах жадно глодало в углу баранью кость» главнее всего остального. Если Герман придумал всё это с начала до конца, то это ещё лучше. Дипломатическое чудище, кость, шофёры.
Даже можно опустить появление знаменитого режиссёра — это завершение лишнее. Надо рассказать про баранью кость и просто прибавить: «Это меня сразу насторожило».
Меня как-то попросили пояснить эту мысль, и я это сделаю, хоть только что и порицал метод объяснения. Совершенно неважно, съедят ли кого в конце, вытащат ли молодого драматурга из лакейской, или нет. Главное — дать слушателю или читателю самому представить картину, и отчасти придумать финал.
Тут и скрыто то, чем литература спасётся.
Можно поступить иначе и всё рассказать подробно, как сделал один писатель, безусловно, первого ряда — Наташа вышла замуж за Пьера, толстеет ли она, как устроен быт и всё остальное.
В этом смысле самая хорошая вещь в только что упомянутом финале толстовского романа: маленький мальчик предвидит своё страшное будущее, но об этом говорится вскользь, как о пушинке, пролетевшей через комнату.
Собственно, оно тревожно для его родителей и друзей родителей, потому что они пойдут друг на друга (Во сне мальчик видит страшную картину: «Это вы сделали? — сказал он, указывая на поломанные сургучи и перья. — Я любил вас, но Аракчеев велел мне, и я убью первого, кто двинется вперед. — Николенька оглянулся на Пьера; но Пьера уже не было. Пьер был отец — князь Андрей, и отец не имел образа и формы, но он был, и, видя его, Николенька почувствовал слабость любви: он почувствовал себя бессильным, бескостным и жидким. Отец ласкал и жалел его. Но дядя Николай Ильич все ближе и ближе надвигался на них. Ужас обхватил Николеньку, и он проснулся»[138]). То есть это как раз то, что шло из ненаписанных Толстым «Декабристов» — и понятно, что через несколько лет (как говорит видение мальчику) взрослые схлестнутся — и итог (как понимает читатель) будет известно какой.
Очередное сиротство мальчику будет обеспечено, и его любимые взрослые поневоле будут спрятаны куда-то в рукав жаркой шубы сибирских степей.
В тех же воспоминаниях есть и ещё один эпизод. Герман пишет: «Однажды я достал бутылку дефицитного, как тогда говорилось, мозельвейна.
Мейерхольд, пофыркивая, медведем вылез из ванной комнаты, распаренный сел в кресло, велел мне самому отыскать в горке соответствующие вину фужеры. Открыв бутылку, я „красиво“ налил немножко себе, потом ему, потом себе до краёв. Мейерхольд, как мне показалось, с восторгом смотрел на мое священнодействие. Погодя, шепотом очень заинтересованно осведомился:
— Кто тебя этому научил?
— Официант в „Национале“, — с чувством собственного достоинства ответил я. — Там такой есть старичок — Егор Фомич.
— Никогда ничему у официантов не учись, — сказал мне тем же таинственным шепотом Мейерхольд. —