Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была в заинтересованности моих друзей и другая, более симпатичная сторона. Почти все они, как, впрочем, и я сам, питали сугубую страсть к жилым зданиям. Так получилось, что это стало одной из отличительных черт моего поколения. В юности мы под черенок стригли свои эстетические претензии, и многие остались просто с голой палкой; мы не писали и не читали стихов, а если и делали это, то оставляли невостребованными те мечтательные полуромантические, полуэстетические, чисто британские порывы, что в былые времена напитали множество томиков в кожаных переплетах. Когда нас посещало поэтическое настроение, мы созерцали дома, мы отводили им то место, которое в душе наших отцов занимала Природа, причем тянули мы на этот пьедестал почти всякое здание, но предпочтительно эпохи классицизма и прежде всего периода его упадка. Это была своего рода ностальгия по стилю жизни, который в повседневности мы энергично отрицали. Виговская аристократия стала для нас тем же, чем артуровские паладины для Теннисона и его эпохи. Ни в какое другое время не собрать столько безземельных граждан, дотошливо толкующих о садово-парковой архитектуре. Даже Роджер смягчил свою марксистскую суровость и допустил на свои полки книги Бетти Лэнгли и Уильяма Хафпенни. «Краеугольный камень моего музея, – объяснял он. – Когда грянет революция, я не пойду ни в комиссары, ни в чекисты. Я хочу быть директором музея буржуазного искусства».
В марксистской терминологии он явно пережимал. В этом весь Роджер: загипнотизировать себя новым набором слов и совать их куда попало; здесь проявлялась некая мрачноватая наклонность его характера – в пародийном свете представить новообретенного кумира; когда он давал себе волю, я словно слышал богохульные речи свихнувшихся на религиозной почве. Собственно, в таком умонастроении я его и застал, когда мы познакомились.
Как-то у них вечером разговор свернул на то, какой дом мне следует купить. Выяснилось, что мои друзья представляют это себе гораздо лучше, нежели я сам. После обеда Роджер извлек гравюру 1767 года, называвшуюся «Покой и уединение в китайском вкусе». Это было видение безумца. «Он таки его построил, – сказал Роджер. – Стоит в миле-другой от Бата. Мы на днях ездили смотреть. Надо только немного подремонтировать. Дом прямо для тебя».
И все вроде бы его поддержали.
Я отлично его понял. Это был такой дом, который хочется навязать другому. Из класса эксплуататоров я переходил в класс эксплуатируемых.
Но Люси сказала:
– Не представляю, зачем Джону такой дом?
Ее слова обожгли меня радостью. Мы были заодно.
В те месяцы, что я занимался продажей отцовского дома в Сент-Джонс-Вуде, Роджер и Люси целиком заполнили мою жизнь. Они жили на Виктория-сквер, где на три года сняли дом с обстановкой. «Буржуазная обстановка», – жаловался Роджер и в этом случае был более точен в словах, чем обычно. Они изгнали в кладовку модели кораблей и мусорные корзины, смахивавшие на пожарные ведра, и водворили громадную радиолу; сняли гравюры Бартолоцци и развесили свои картины, но дом себя отстоял, и Роджер с Люси, каждый по-своему, выглядели в нем случайно. Здесь-то Роджер и написал свою идеологическую пьесу.
Они поженились в ноябре. Я в ту осень не спеша и без цели путешествовал за границей, предполагая на зиму осесть в Фесе и поработать. Моя сентябрьская почта в Мальте донесла, что Роджер подцепил богатую девушку и конфликтует с ее родными; в Тетуане я узнал, что он женился. Выходит, он молчком от нас домогался ее все лето. Только вернувшись в Лондон, я получил полный отчет от Бэзила Сила, не скрывавшего своей обиды, поскольку сам он уже много лет рассчитывал на чью-нибудь наследницу и строил теории, где и как ее заполучить. «Нужно ехать в провинцию, – учил он. – В Лондоне для нас слишком велика конкуренция. В Америке и в колониях желают иметь товар за свои деньги. Беда в том, что богачи тянутся друг к другу, и это естественно. Мы видим сплошь и рядом: богачи быстро устраиваются. И что? Они вдвое больше платят подоходного налога, хотя каждый остался при своих. Провинция – только там ценят светлую голову. Там любят человека честолюбивого, со своей дорогой в жизни, там масса крепких купеческих семей, где, глазом не моргнув, дадут за дочерьми сто тысяч фунтов, им плевать на голубую кровь, но подайте члена парламента. Вот чем их нужно брать: проходи в парламент».
В соответствии с этой программой Бэзил проходил трижды или, вернее, трижды баллотировался; в двух заходах он рассорился со своим комитетом еще до выборов. Во всяком случае, так он объяснял друзьям свою неудачу; вообще же он, как и его купцы, тоже считал, что быть членом парламента – стоящее дело. В парламент он не прошел и до сих пор не женился. Какая-то лютая честность, которую он не умел подолгу скрывать, отравляла его существование. Ему было горько, что он все еще живет дома, в карманных расходах зависит от матери и два-три раза в году определяется ею к какому-нибудь малоприятному делу, в то время как Роджер устроил свою жизнь, можно сказать, не ударив палец о палец, и уютно посиживал в кресле, ожидая мировой революции.
И не то чтобы Люси по-настоящему богата, спешил уверить меня Бэзил, но она рано осталась сиротой, и ее поначалу скромное состояние удвоилось. «Пятьдесят восемь тысяч в ценных бумагах, дружище. Я просил Люси изъять их и дать мне распорядиться в ее интересах. Я бы ее обогатил. Но Роджер не пожелал. Он все время бурчит про буржуазность. А я не знаю, каким другим словом можно назвать их три с половиной процента».
– Страшная она? – спросил я.
– Нет, и это самое обидное. Дивная девушка. В самый раз.
– В каком роде?
– Помнишь Трикси?
– Смутно.
– В общем, совсем в другом роде.
Трикси была последней девушкой Роджера. Облагодетельствовал ее Бэзил, который на неделю-другую вытребовал ее обратно, а потом вернул уже окончательно. Мы не любили Трикси. Она всегда давала понять, что с ней не так