Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но никто не должен был заставлять ее ходить на плавание, заставлять делать это, делать то. Никто не должен был целыми днями твердить как заведенный, насколько она сверхвысокопревысокоодаренная. Как бы ты сам себя повел, если бы тебе повторяли такое целыми днями? Ты бы не чокнулся слегонца? Не свихнулся бы? Ты сломал этого ребенка, ты, и никто другой! Ты пытался сделать из нее коллегу, друга и даже жену, да-да, жену. Все, что тебе не удалось найти в настоящем мире, ты попытался сделать из нее, и единственное, в чем меня можно упрекнуть, — что я позволила тебе это сделать, я ничего не предприняла, по крайней мере недостаточно, чтобы тебе помешать. Но у меня тоже есть жизнь, я тоже всего-навсего человек, и у меня есть право на чуточку счастья. Да, Йорген, я просто-напросто человек.
Он массировал виски, а потом сказал:
— Если ты еще раз скажешь: «Я всего лишь человек», если я еще хоть раз услышу от тебя, что ты всего-навсего человек, я тебя придушу.
— Давай, — сказала она. — Придуши меня.
Он продолжал массировать виски и наконец сказал, уже спокойнее:
— Я не твердил ей целыми днями, какая она одаренная, я просто пытался ее мотивировать. Это не преступление. Да, я очень ее любил, я ее люблю, и, может быть, мы с ней больше привязаны друг к другу, чем с Иби, но и это не преступление. И я ничего не требую от нее взамен, потому что я и так получаю достаточно, больше чем достаточно. Как она мне улыбается, что она мне рассказывает, ее компания. Если я, по-твоему, что-то сделал не так, то я не могу себе представить, что же именно.
Он переломил пополам карандаш, что потребовало усилий, а эти усилия смогли отвлечь его от ярости.
— Это все, что ты можешь сказать? — спросил он. — Что я ее сломал? Это все, что осталось от нашего брака? Все, кто виновны в болезни Тирзы?
Она потушила сигарету.
— Да, — сказала она. — Это все, что осталось. Мне жаль, Йорген, но ты никогда не был для нее отцом. Может, был другом, любовником, но отец — это не любовник, Йорген.
Он резко встал.
— На что это ты намекаешь? — спросил он. — То, что ты слишком холодная и равнодушная, чтобы обнять собственного ребенка, еще не значит, что тот, кто ее обнимает, — преступник. Людям нужна теплота. Нужна, чтобы жить. Как воздух. Теплота — не преступление. А вот ее отсутствие — преступление.
Она поднялась.
— Ты куда? — спросил он.
— В ателье.
— И что ты собралась там делать?
— Спать.
— Там даже нет кровати.
— Есть диван.
Он пошел за ней. Догнал ее в коридоре, прижал к стене и одной рукой сжал ей горло.
— Как ты смеешь такое говорить?! — прошипел он. — Как ты смеешь говорить мне то, что сказала? Как ты смеешь?! Ты же понятия не имеешь, что такое быть матерью, ты же за все время ни разу не была ни на одном школьном собрании, ты ни о чем не заботишься, ничего не делаешь, как ты смеешь говорить мне, что я не отец? Ты не обязана меня любить, я давно знаю, что ты меня не любишь, но хоть минимум уважения ко мне у тебя должен остаться? Ты должна хоть немного ценить все, что я делаю.
Ее лицо налилось красным, но он не отпускал ее. Она пыталась ударить его ногой, но он не отпускал.
Только когда у него заболела рука, он выпустил ее.
Он остался в коридоре, а она помчалась на кухню. Он слышал, как она кашляет, как открывает кран. Снова кашель, потом она кому-то звонила.
Минут через пять она вышла из кухни.
— Что ты там делала? — спросил он.
— Я вызвала полицию, — сказала она и выбежала из дома.
Он постоял еще некоторое время в коридоре, а потом вернулся в гостиную, разложил книги о болезни Тирзы на три одинаковые стопки и вытряхнул пепельницу.
Потом немного поиграл в задумчивости половинками сломанного карандаша и мычал себе по нос какую-то мелодию.
Без пятнадцати час он собрался идти наверх спать. Тихонько приоткрыл дверь комнаты Тирзы, чтоб посмотреть, заснула ли она. Она лежала с открытыми глазами.
Хофмейстер присел к ней на кровать. Он не мог на нее смотреть. Когда он осознавал то, что видел, ему хотелось повеситься. Он был в бешенстве, потому что не мог избавиться от чувства, что он провалился, и он ненавидел свою супругу, он ненавидел каждого, кто напоминал ему об этом провале.
Он взял Тирзу за руку и стал смотреть на мебель в комнате. Он просидел так довольно долго, а потом сказал:
— Так больше не может продолжаться, Тирза. Это нужно прекратить.
— Я знаю, — сказала она, и он вдруг услышал, что и ее голос изменила болезнь. — Я знаю, папа, но я не могу прекратить. Уже поздно.
Он сконцентрировался на ее кресле, на словарях на письменном столе, на открытом учебнике географии. Он пытался сосредоточиться.
— Я сделал что-то такое, чего мне не следовало делать? — спросил он, глядя на учебник географии. — Тебе что-то мешает? Что-то у нас в доме? Может, это связано с мамой или со мной? Может, мы сделали что-то неправильно, я что-то сделал неправильно?
Он пытался сосредоточиться на чем-то другом. Занавески. Красные занавески. Тирза сама их выбрала.
— Ты же знаешь, — сказал он почти так же тихо, как сейчас говорила она, — ты же знаешь, Тирза, что мы, мама и я, и Иби, любим тебя, даже если ты не будешь сверходаренной, нам все равно, какая ты. Тебе не нужно стараться быть самой лучшей, тебе вообще не нужно стараться быть кем-то, мы уже любим тебя такой, какая ты есть.
Вообще-то он не ждал никакого ответа. Но она ответила. Громче, чем говорила с ним до этого. Она сказала громко и четко:
— Нет, папа, если я не буду самой лучшей, меня никто не станет любить.
Несколько секунд он просидел молча, униженный кривым зеркалом своих амбиций, вполне разумных и хорошо продуманных амбиций, полных благих намерений. Разгромленный наголову собственным ребенком, ради которого он был готов пожертвовать чем угодно. Потому что она делала его виновным. Каких бы высот она ни достигла, у нее не получилось бы взлететь достаточно высоко, чтобы убить его чувство вины.
Он больше не смог находиться в ее комнате. Он сбежал.
Он снова спустился и остановился у стола. Тихонько постучал по нему указательным пальцем. Минуту и еще