Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я задумалась, простите.
Она взяла у него бокал с соком и осторожно отпила глоток, как будто там мог оказаться крепкий напиток.
— Это что, из пакета с мякотью?
— Что, прости?
Она сделала еще глоток.
— По-моему, вы вылили остатки из пакета, это то, что было на дне. Я права?
— Это апельсиновый сок; если тебе не нравится, можешь не пить. Послушай… — Он сложил на груди руки. Ему казалось, что так он будет выглядеть более авторитетно. — Я не знаю, к чему ты привыкла дома, но, на мой взгляд, ты уже провела у нас в сарае достаточно времени. Или ты сейчас пойдешь домой, или ты будешь участвовать в празднике, как и все остальные наши гости.
Она вздохнула с усталым видом:
— А кто там на вашем празднике?
Хофмейстер строго посмотрел сверху вниз на девочку, которая сидела на перевернутом ведре в сарае и не желала уходить.
— Твои одноклассники, твои учителя, мои дочери, моя супруга, Мохаммед Атта. Сходи посмотри сама. Нечего тут от всех прятаться.
Снова усталый взгляд:
— А кто такой этот Мохаммед Атта?
Люди этого поколения не знали ничего даже из той истории, частью которой были сами. Они умудрились все проспать. Как старики, которые не расслышали звонка. Юные старики. Люди, у которых пубертат начался со старости.
— Рэпер.
— А, точно.
— Читал свой рэп как подорванный, — продолжил Хофмейстер. — И рэпует до сих пор, или как там это называется. Эстер, я сейчас провожу тебя в гостиную, а там ты сможешь продолжить этот разговор со своими ровесниками.
Она поднялась с ведра. Медленно, издевательски медленно.
— Мне никто не нравится.
— Значит, познакомишься с теми, кто тебе понравится. Неожиданно оказавшись в роли воспитателя, он уже не мог из нее выйти. Эта роль вдруг показалась ему восхитительной. Образ воспитателя придал Хофмейстеру уверенность и силу. Легкая ирония поучительного тона была его кафедрой, очками, слуховым аппаратом.
— Я им тоже не нравлюсь.
— Ну, не все так ужасно. Поверь мне. Есть люди, которые тебе по душе, а есть те, которые не совсем по душе.
— А вы им нравитесь, господин Хофмейстер?
Она смотрела прямо на него. Дерзко и вызывающе.
— Кому?
— Людям.
— Если они узнают меня поближе, то, конечно, да. Как правило, — сказал Хофмейстер деловым тоном.
Так и было. Он нравился людям. Скромных, незаметных людей чаще всего считают приятными. Их просто не замечают, смотрят сквозь них. Так что хорошо относиться к таким персонам не стоит особых усилий.
В ее глазах вдруг появился неожиданный азартный блеск.
— А у вас там есть печеньки на веревочках? — спросила она.
— Что?
— Ну, это же праздник. Печеньки на веревочках. Вы разве их не развесили?
Она раскрыла рот и изобразила, как будто ловит что-то висящее в воздухе.
— Ам, — сказала она. — Ам и опять ам!
И тут она вдруг начала хохотать.
— У нас нет никаких печенек и никаких веревочек, — строго сказал Хофмейстер. — Если вам захочется поиграть в игры, организуйте их сами.
Но она хохотала так громко, что ему не удавалось ее перекричать.
Она смеялась и смеялась. Громко и упрямо. Время от времени глотая воздух. Хофмейстера пугала эта картинка. Это выглядело крайне неприятно. Он схватил ее за плечи и легонько потряс.
— Перестань! — крикнул он. — Прекрати истерику!
Только через пару минут до него дошло, что Эстер уже не смеялась, она плакала. Может, она давно уже плакала, а он опять ничего не понял.
Он достал из кармана носовой платок. Лучше грязный, чем совсем никакого.
Он попытался как можно аккуратнее вложить платок ей в руку.
— Успокойся, — сказал он. — Тише, тише, все не так плохо.
— Что?
Всхлипы резко прекратились. И она перестала хватать ртом невидимые печенья.
— То, что тебя так тревожит. Все не так плохо. Ну, мало ли, осталась на второй год, не ешь рыбу, никому не нравишься, но пройдет лет сорок, и когда тебе будет примерно столько же, сколько мне сейчас, ты подумаешь: я ведь переживала из-за такой ерунды. А самое страшное на самом деле было еще впереди.
Она вытерла лицо его грязным платком и вернула платок ему.
— Почему вы делаете вид, будто все знаете?
— Не все. — Он сложил платок. — Я не все знаю. Ты только успокойся. Не надо плакать. Все не так уж плохо. Все…
Он не закончил предложение, потому что не знал, что вообще хотел сказать.
У нее были красные от слез глаза, но ей это даже шло. В ней было что-то трагичное в тот момент, когда он обнаружил ее на пороге без подарка. Даже без красных глаз по ней можно было понять то, для чего он тогда не смог подобрать слов, но теперь это стало ясно: она не нравилась людям, а люди, в свою очередь, не нравились ей.
Она вдруг схватила его за рукав пиджака.
— Господин Хофмейстер, — сказала она. — Это правда, что вы сказали?
— Что?
— Что вы отказались от любви?
Он улыбнулся своим воспоминаниям. Почти с нежностью.
— Ох, — сказал он. — Тогда-то? Да я ведь был еще почти ребенком. Надо же мне было выделиться. Бога уже признали мертвым. Прогресс тоже. И цивилизацию. А вместе с ней и демократию. А молодому человеку нужен был какой-то свой проект. План. Вера. И я объявил мертвой любовь. Мне тогда было лет пятнадцать, может, шестнадцать. Не помню точно, но было лето. И я отказался от любви, да.
Он снова улыбнулся, но на этот раз потому, что уже очень давно не вспоминал себя пятнадцатилетним, и сейчас ему казалось, что это был не он, а кто-то другой.
— И как это было, когда вы ее отменили, любовь? — Она не отпускала его рукав.
Он задумался.
— Автономно, — сказал он. — Независимо. Боюсь, что честно.
— Честно?
— Боюсь, что так, — сказал Хофмейстер. — Боюсь, я же сказал.
Он вдруг снова почувствовал ту спокойную, легкую грусть, что сопровождала его в прогулках по холмам, пока его дочь выздоравливала в клинике. Такую спокойную, такую легкую, но все-таки грусть. Удивительно. В этом не было ни капли истерики, ничего такого, что часто показывают в реалити-шоу по телевизору: женщины рвут на себе волосы, мужчины бессильно сжимают кулаки.
— А потом?
— В каком смысле — потом?
Ему хотелось вырваться, но он не решался.
— Ну тогда, что потом? Что вы еще отменили?
— Да ничего я не отменял. Я же тебе уже сказал. Это было заблуждение. После Бога и цивилизации пришла очередь любви. Но я провалился. Я предал собственное учение.