Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она покачала головой:
— Я же тебе сказала, на одного французского актера, разве нет? На актера?
Он опустил руки.
— Да нет же, нет, при чем тут французские актеры. Не на актера. По крайней мере, в прямом смысле слова. Это же Мохаммед Атта. То же лицо, те же глаза, та же линия челюсти. Такие же волосы.
Она опять покачала головой.
— Папа, — вздохнула она.
А ее отец, прислонившись к столешнице, все повторял и повторял эти два слова, Мохаммед Атта, как будто до него только сейчас начало доходить то, что он видел, то, что думал, то, что он чувствовал.
— Не надо этого делать.
— Чего именно?
— Того, что ты сейчас делаешь.
— А что я, по-твоему, делаю? — спросил Хофмейстер. — Что я делаю?
Тирза подошла к нему и обняла.
— Пожалуйста, — сказала она шепотом, — не надо этого делать. Просто дай мне быть счастливой.
— Но я не мешаю тебе быть счастливой, более того, я ведь желаю тебе всего счастья этого мира, больше, чем кому-либо, но только: вот это — не твое счастье, это твое несчастье. Мохаммед Атта — это твое несчастье.
Тирза не отпускала его, обнимая все крепче.
— Он мой парень. И тебе нужно привыкнуть к этому факту, пап. Пожалуйста. Ты ведь сможешь? Думаешь, у тебя это получится? У тебя ведь получится?
Ее волосы щекотали ему лицо, он чувствовал ее дыхание, от нее пахло мятой. Они не могли стоять тут всю ночь, у нее же был праздник. В любой момент кто-нибудь мог войти.
— Тирза, послушай, я желаю тебе самого прекрасного, красивого и доброго мальчика этого мира, но Мохаммед Атта — никак не самый лучший, не самый красивый и уж тем более не самый добрый человек на земле. Он, пожалуй, худший кандидат из всех, что я мог бы себе представить.
— Прекрати называть его Мохаммед Атта. Его зовут Шукри, и мы вместе.
Хофмейстер высвободился из ее объятий, развернулся и стал искать штопор, чтобы открыть еще бутылку итальянского гевюрцтраминера.
— Все видят по-разному, — сказал он. — Мы все говорим о действительности, но что мы при этом имеем в виду, ты знаешь? Ты видишь в этом человеке своего парня. Я вижу в нем Атту, и я вижу, что хочет Атта, я знаю, на что он нацелился, я знаю его планы.
Штопор наконец-то нашелся. Хофмейстер все говорил и говорил, ему было все равно кому. Ему нужно было все это сказать. Выговориться. Сказать правду, чудовищную правду.
— Я беспокоюсь, — не унимался он. — Я не хочу, чтобы моя дочь путалась с Мохаммедом Аттой. Любой, даже самый прогрессивный, самый безвольный отец сказал бы: «Моя дочь может встречаться с кем угодно, с негром, с наркоманом, да хоть с вьетнамцем, но не с террористом».
Она ударила рукой по столу.
— Это слишком! — закричала она. — Ты зашел слишком далеко. Это уже не смешно. Прекрати, папа, хватит!
Он открыл бутылку. У него хватило сил на открытый и честный разговор с дочерью, и он решил вознаградить себя бокалом вина, чтобы немного успокоиться.
— Прекратить? Что я должен прекратить?
— Обзывать моего парня террористом. Начнем с этого.
— А как прикажешь мне его называть? Борцом за свободу? Антиглобалистом? Анархистом? Вражеским солдатом? Жертвой еретиков? Несчастным заблудшим?
— Он вообще не интересуется политикой. Шукри любит музыку, а я люблю его.
— Да что ты знаешь о любви?
— А что ты знаешь о любви, папа? Что ты можешь о ней знать? Кого ты мог любить?
Он поставил стакан и вытер губы.
— Тебя, — сказал он через некоторое время. — Я мог любить тебя.
Они посмотрели друг на друга. Он надеялся, что она что-то скажет, но она молчала. И тут он понял, что это неотвратимо, что больше ничего не поделаешь, что его жизнь закончилась, так и не начавшись. Прошла, но так и не началась. Он должен был улыбнуться от этой мысли. Если задуматься, это безумие, а что может быть лучшей реакцией на безумие, кроме улыбки? Но улыбки не получилось.
— Я думал, — сказал он наконец, — то есть я об этом слышал, что вам не нужна любовь, что это не модно, это все в прошлом. Твое поколение сделало другой выбор.
— Кто тебе такое наплел?
— Один из гостей, тут, на празднике.
— Вот как. Ну так вот, мне она нужна. Очень нужна. Я люблю Шукри.
Теперь он улыбнулся. У него получилось.
— Он тебя использует.
— Я его тоже использую. Это и есть любовь. Использовать друг друга. С огромным уважением.
Это прозвучало так, будто она уже говорила эту фразу, или слышала от кого-то, или где-то прочитала.
— Я разбираюсь в людях, — сказал Хофмейстер. — Я пожил на свете побольше твоего, так что поверь мне: использовать — это не любить, а любить — не значит использовать, а он — Мохаммед Атта. И если не тот самый Мохаммед Атта с одиннадцатого сентября, то он его последователь, его потомок, его реинкарнация, его второе рождение, его заместитель…
Она махнула рукой, чтобы он замолчал, она перебила его:
— Значит, я люблю Мохаммеда Атту. И точка. Значит, и к этому тебе придется привыкнуть.
Он посмотрел на нее взглядом, полным непонимания, и еще раз вытер губы.
Она подошла к нему.
— Папа, пожалуйста, — сказала она, — не заставляй меня плакать сегодня.
Он взял ее за обе руки.
— Я не заставляю тебя плакать, я хочу отвести от тебя серьезную опасность. Я никогда не хотел, чтобы ты плакала. Не сейчас. И никогда.
— Но никакой опасности нет. Это все у тебя в голове.
— Еще как есть. Я ее ощущаю, я чувствую ее запах, я ее вижу.
Он отпустил ее руки, и она стала гладить его лицо, его щеки и подбородок.
— Пожарь нам еще сардинок, — попросила она. — Я люблю, когда ты жаришь сардинки. Как будто все еще как раньше.
— Конечно, Тирза. Я сейчас займусь сардинами. Скоро. Но пока… Я должен предупредить тебя. Я должен тебя защитить.
Она покачала головой:
— Не надо меня защищать, папа. Пожалуйста, не надо меня защищать.
Она вернулась на праздник. Он посмотрел ей вслед со стаканом в руке. Тирза изменилась. Он не мог этого отрицать. Его супруга была права. Но это случилось не вдруг. Все началось после ее болезни. Уже во время ее болезни, хоть он этого и не видел. Он столько всего не увидел. Он вспомнил все книги, которые купил, чтобы вылечить свою младшую дочь. Но когда стало ясно, что все исследования Хофмейстера в области расстройств пищевого поведения и сопутствующих заболеваний никак