Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В других рассказах «Земной радуги», в основном включающих в себя автобиографические элементы, Тэффи продолжает поиск альтернативы для омертвелости повседневной жизни в исчезнувшем русском прошлом[612]. Этот поиск сущности русскости достигает кульминации в ее очерке «Воля» (1936). Тэффи начинает с различий между двумя русскими словами, «свобода» и «воля»:
Воля – это совсем не то, что свобода.
Свобода – liberté, законное состояние гражданина. <…>
Свобода переводится на все языки и всеми народами понимается.
Воля – непереводима. <…>
Свобода законна.
Воля ни с чем не считается [Тэффи 1997–2000, 7: 367][613].
Воля, продолжает она, проявляется в потребности сбросить с себя оковы цивилизации: «Мы, русские, не так оторваны от природы, как европейцы, культура лежит на нас легким слоем, и природе пробиться через этот слой проще и легче. Весной, когда голоса проснувшейся земли звучат громче и зовут громче на волю, – голоса эти уводят» [Тэффи 1997–2000, 7: 369]. Тэффи приводит слова одного такого «уведенного» о чистейшей радости, которую несет подобная воля: «Бредешь без дороги по глухому лесу. Только сосны да небо – один в целом свете. И вдруг заорешь диким голосом изо всех сил, изойдешь в этом крике такой первобытной радостью, что потом долго только дрожишь и смеешься» [Тэффи 1997–2000, 7: 370]. Она завершает эссе воспоминаниями о собственном детстве, когда ее саму охватывал такой неистовый смех. Однажды в глубине белой ночи, стоя на выходящей на Волгу террасе, она услышала пение бредущих по реке бурлаков:
«Вольно, мальчик, на воле,
На воле, мальчик, на своей!»
И я… поднимаю руки и машу заре и дикой песне, и смеюсь,
и кричу:
– Воль-но-о-о! [Тэффи 1997–2000, 7: 371].
Согласно Тэффи, такой воле, естественной средой обитания которой являются густые леса и бесконечные реки России, нет места на цивилизованном, высокоразвитом Западе. Как нет там, к ее явному сожалению, места и ничем не сдерживаемому, радостному смеху, сопровождающему волю, – смеху, вызвать который стало практически невозможно.
«Воля» и «Нигде», опубликованные с интервалом в одну неделю в мае 1936 года, в равной степени посвящены изображению утраченных миров: «Воля» – ушедшей России с ее анархическим, радостным духом; «Нигде» – несуществующему, но такому вожделенному царству трансцендентной красоты. Они были написаны всего за несколько лет до того, как Тэффи было суждено пережить третью утрату – утрату парижской русской эмиграции в том виде, в котором та существовала в течение предшествующих 20 лет.
11. Война и послевоенное (1939–1946)
«Странная война»: 1939–1940
8 сентября 1939 года, в первом написанном Тэффи после болезни фельетоне, она поделилась своими впечатлениями о Париже, готовящемся к войне. В дневное время все кажется почти обычным. «Только ночью город меняет свой облик. <…> Тихий, мертвый, темный. Огни погашены, и мы видим луну. Мы видим лунный свет на улицах Парижа. Зрелище фантастическое»[614]. В своей следующей публикации Тэффи описала пугающие меры гражданской обороны:
Сирена воет.
Вы слышите его еще во сне.
Далекий, упорный, требовательный. Все громче и громче. Воет злобно, заливисто, как испуганный и взбешенный зверь. Одновременно и жалобно и угрожающе. <…>
И вот, под звуки этого воя спускаются по лестницам тени, зыбкие в мерцании ручных фонарей. <…>
Абри[615] длинное, коридорного типа. Тени примеряют маски, и в пляшущем свете фонариков кажется, будто собрались они на жуткий маскарад…[616]
Валентина Васютинская вспоминала, что в то время Тэффи все еще была «прикованной к постели невритом левой руки в острой форме; засыпала по ночам только после уколов морфия…»[617] Ко всем прочим несчастьям добавилась тревога за живших в Польше дочерей, и она, судя по письму Буниной от 7 октября, твердо решила оставаться в Париже, потому что не хотела терять связь с польским посольством, чтобы получать известия от своих детей[618]. На самом же деле (судя по письму, отправленному Вале в тот же день) она уже переехала из своей неотапливаемой парижской квартиры в квартиру Васютинской в пригородном Ванве. Что будет потом, писала Тэффи Вале по-французски, будет зависеть от нее. «Если ты приедешь в Париж… мы устроимся по-другому»[619].
В одном из октябрьских фельетонов Тэффи пыталась разобраться в новом конфликте, сравнивая нынешнее положение с тем, которое сложилось перед Первой мировой войной: «Гораздо труднее, чем было четверть века тому назад, когда верили в прочность договора, в силу обещания. Теперь, когда пакты – одно, а факты – другое, и ничего общего с ними не имеющее, – как нам разобраться»[620]. Через неделю она вторила распространенным в то время страхам, что технические достижения обернутся неслыханными ужасами:
Техника! Техника! Техника!..
Авионы, летящие на высоте десяти километров, пролетающие по двенадцать километров в минуту; бомбы, сжигающие одним ударом целые города и разрушающие самые мощные укрепления; радио, которое четверть века тому назад еще не было в таком ходу в военном деле, движущиеся крепости – танки[621].
Пока что, правда, наступило странное затишье «между войной и миром», ибо это было время так называемой «странной войны» (drôle de guerre), когда военных действий почти не велось, поскольку союзники пытались нарастить свои силы[622]. Тэффи отмечала, что после первоначальных тревог жизнь вошла в привычное русло: «Дети пойдут в школу, оживляется торговля, возвращаются уехавшие… воры перестают красть противогазовые маски». Более того, ее беспокойство о дочерях улеглось, после того как в конце октября Валя приехала в Париж и привезла добрую весть, что Гуля в Варшаве «жива и здорова»[623].
Мать и дочь поселились в парижской квартире одной знакомой[624], но когда Валя, вызванная во Францию министром польского правительства в изгнании, уехала из Парижа, чтобы присоединиться к своим соотечественникам в Анже, Тэффи вернулась в Ванв. Валентина тепло пишет об этом времени, вспоминая, что Тэффи
…умела создать вокруг себя уют и поддержать душевное равновесие. Возвращаясь поздно вечером домой, Надежда Алекс. приносила с собой чудесный запах «Мицуко» Герлена и в руках таинственный пакетик: пирожное, фрукты или конфеты. На мои возражения, она неизменно отвечала: – Люблю смотреть на человека, которому приятно[625].
Из Ванва Тэффи писала Буниной, что почти