Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бунт? Проходили всё: и пугачёвщину проходили, и стачки разные. Мы не умеем бунты делать, не чувствуем точки равновесия. Наш бунт всегда кровавый, всегда чересчур, всегда как белая горячка. Красная горячка! А сейчас — тем более. Этой войной людям так запудрили мозги, что они чуть не с песнями идут на завод давать Китаю отливки и ковши. Ты, Киря, не волнуйся, тут все патриоты: так Рыкованову и передай.
Он помолчал немного и вдруг зло рассмеялся:
— Как они ловко всё провернули! Каждому поколению нужна священная война, а нашему вот не повезло: ну, была Чечня, до этого Афганистан был, Таджикистан, Нагорный Карабах… Но мелковато как-то. Хотелось такой войны, чтобы аж в глазах темнело, чтобы как предки, войско на войско, чтоб до самого Берлина! И получили войну первого сорта, тысячелетней выдержки, против целой Орды! У нас башкира недавно избили, за сармата приняли. А это только начало, Киря, только начало.
— Вадик, я приеду через две недели и всё решу. Обещай, что встретишь. Обещай, а?
— Встречу. Но ты со своими делами разберись сначала.
Я кивнул. Вадик вдруг спросил:
— А девчонка с тобой, Катя эта… Знакомая, что ли?
— Знакомая. А что?
— Да ничего. Смотрит она на тебя так… интересно.
— Не придумывай! Она меня презирает. С Лисом они вместе.
Скрипнула дверь. Вадик ушёл в дом.
А мне не хотелось в духоту, в омут похмельного сна. Мне хотелось протрезветь, но не полностью, чтобы тело оставалось пьяным, а разум прояснился. Я шумно вдыхал остывающий воздух и как бы промывал себя им.
Не знаю, сколько я так просидел: достаточно, чтобы окоченеть. Моё тело вышло из повиновения, поднялось и устремилось в сторону тёмного огорода, где пахло смородиной и клопами. Я шёл по мнущимся под ногами деревянным настилам мимо поля, засаженного кустами — должно быть, картофелем. Воздух скрипел любовными стонами насекомых. Небо было почти ясным и безжалостно высасывало дневное тепло, превращая его в холодные искры звёзд, которые то приближались, то удалялись от меня, словно я сам был насекомым под лупой любопытного профессора. Голова моя действительно прояснилась, и я с почти детским любопытством разглядывал сам себя, словно видел впервые. Это было смешно, нелепо.
Я опёрся о забор с сохнущим поверх него ковром, запрокинул голову и стал глупо улыбаться небу. По колючему холоду, оседающему на коже, я понял, что небо оценило мою иронию. Крики насекомых казались оглушительными.
Позади меня заныли дощатые настилы.
— Кэрол, — сказал я.
— Как вы догадались?
— Посмотри, какое сумасшедшее небо, — я щурился на Млечный путь.
Она встала по другую сторону забора и запрокинула голову. Комета оставила след, словно небо полоснули самурайским мечом. Ещё одна.
— Вы человека убили? — услышал я голос.
Небо двигалось на меня с огромной скоростью, как гидравлический молот, но его пресс словно бы растекался по моему лицу, не в силах преодолеть последнюю прослойку ледяного отчуждения между нами.
— Не хотите отвечать? — снова спросила она.
— А что изменится?
— Я и так всё знаю.
— Зачем тогда спрашиваешь?
Я посмотрел на неё. Она была немного пьяна. Серые глаза слабо блестели в темноте. Её лицо не казалось злым, скорее, озадаченным.
— Мне просто страшно, — проговорила она.
— Это старое дело, — ответил я. — И бояться тут нечего.
— Я не только этого боюсь.
— А чего боишься? За судьбу мира переживаешь? Вселенной?
— Нет, обычный животный страх, самый мелкий и противный, от которого ноги подгибаются. Вот вы смелый человек, наверное, хотя это и не похвала — вы уже и не думаете об опасности. А у меня всё внутри переворачивается. Я, наверное, слишком впечатлительная. И в зону я лезть не хочу, потому что ужасно боюсь охраны и радиоактивных каверн или как они там называются…
Я хотел прервать её, но она дёрнулась и почти закричала:
— И не отговаривайте! Я полезу всё равно, потому что… Потому что даже это не самое страшное.
— А что тогда самое?
— То, что страх теперь везде. Всё, что нам остаётся, это замещать один страх другим, менее страшным. В городе разгоняют антивоенные митинги. Участников бьют дубинками и держат в камерах просто за то, что они не согласны поддержать войну. На трасса полиция ловит сарматских диверсантов — на конях они, что ли, приехали? Кого они ловят? А в чатах говорят про военное положение и мобилизацию. Что будет с моим отцом, если его призовут? Какой из него воин? А с Лисом что будет? Он сбежит, его поймают и посадят.
Она думает, мне не знаком страх. Ей простительно: она меня совсем не знает и к тому же молода.
Я вспомнил бесконечную ночь в Аргуне, когда был уверен, что, даже если выживу, не вернусь к нормальной жизни, потому что подпустил смерть, страх, отчаяние слишком близко. Потому что понял, что они также реальны, как моё дыхание, пульс, желудочный сок.
Но ведь потом наступило утро. А через два дня кто-то из нас жалел, что мы не проявили большей активности, что не пошли в контратаку, что потратили слишком много патронов впустую. Всё это стало очевидным в свете дня, в зеркале заднего вида. Я проговорил:
— Кать, не загоняйся. Это просто ночь, а ночью всегда страшнее. Гляди вон, пугало стоит. А так посмотришь: мужик с ружьём, оборотень.
— А я и не загоняюсь. Но что меня пугает — так это то, как вы легко принимаете войну. Неужели вам не жаль хотя бы самого себя? А близких? У вас дети есть? Я уже спрашивала. Ну, кто-то же у вас есть? В вашей голове бьёт набат, я же вижу, как вы рвётесь на фронт за своей порцией крови и вам, по-моему, не важно, своей или чужой. Я вас не боялась на митинге, не боялась в Аркаиме, но когда началась война, вы стали другим. А может быть, это не вы уже? Войны будят сволочь, которая спит в каждом из нас. Войны делают эту сволочь нормой. И я боюсь, что скоро эта война заполонит всё вокруг. Я