Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выделенные курсивом слова предназначались тем, кто упрекнул бы академика в забвении ограниченности всех конституционных актов по сравнению со сталинской конституцией. Академик не забывал об идеологических установках, более того, в обосновании им отказа якобинцев от «наиболее демократической… до той поры» и перехода к «самой беспощадной» диктатуре угадывается метаморфоза с «наиболее демократической» Конституции 1936 г., за принятием которой последовал Большой террор.
Пожалуй, никто тогда не заметил, что Тарле дезавуировал (подсознательно?) сталинскую логику террора: «Наша мысль поворачивается от этого великого прецедента – Французской революции – к современному положению. Но у нас положение такое, что нашими врагами момент для повторения интервенции давно пропущен… У наших врагов нет никакой надежды сколько-нибудь повлиять на движение величайшей революции… которая у нас произошла и которая, утвердившись у нас, не подвергается влиянию со стороны, а, напротив, влияет на других (курсив мой. – А.Г.)»[769].
Категорически не согласен с мнением, что лучшие работы Тарле были написаны до революции[770]. «Наполеон» – шедевр историко-биографической литературы, где вполне выявились и эрудиция, и мастерство, и талант автора. Не подлежит сомнению и влияние его произведения на национальное историческое сознание.
Заметим, для современников Наполеон в изображении Тарле олицетворял универсальный, наднациональный типаж мирового правителя. И, в конце концов, далеко не в последнюю очередь благодаря творчеству академика как бы «обрусел»: французский император попал на отечественный исторический пьедестал. В методологической статье, популяризировавшей положения «Краткого курса» о роли выдающихся личностей в истории, Наполеон (единственный из иноземцев) иллюстрировал эту роль в славной компании с Петром I, Кутузовым и Александром Невским[771].
Высокого мнения о книге «Наполеон» был тот советский историк, которому выпало продолжить биографическую реконструкцию Тарле на новом этапе истории страны Советов, эволюции советского общества и не в последнюю очередь – идеологического режима. В мае, если не ошибаюсь, 1968 г., придя к Манфреду на Кутузовский проспект, я застал своего научного руководителя необычно оживленным, в приподнятом настроении. Сразу после приветствий, едва мы прошли в его кабинет, услышал: «Наконец, могу написать книгу о нем». «О Робеспьере?», – как само собой разумеющееся уточнил я. «Нет, – с явной досадой возразил А.З., – о Наполеоне». До сих пор помню свое изумление. Гораздо позднее я услышал от С.В. Оболенской, что еще в 1947 г. выпускницы МОПИ, зная о расположенности любимого профессора к Наполеону, на прощание подарили ему статуэтку императора. Тесно общаясь с Манфредом больше шести лет, я и не подозревал об этой затаенной симпатии.
А книгу о Неподкупном я действительно ждал. Незадолго перед этим в скверике возле ФБОН[772] состоялась наша беседа. Манфред спрашивал, как можно ответить на полемические выступления В.Г. Ревуненкова. Я предлагал для начала издать сборник статей специалистов (Алексеева-Попова, Сытина, Адо, конечно Далина и Манфреда, а также самого себя) с развернутым изложением мнений по затронутым вопросам, с оценками природы якобинской диктатуры. Манфред возразил: «На книгу надо отвечать книгой». И, помедлив, добавил, что думает о переиздании своей работы о Революции.
Взглянув в мое лицо, на котором, очевидно, выразилась сумятица чувств, замолчал. Да, он был прав: мне эта идея не казалась перспективной. Сводная работа «Французская буржуазная революция конца XVIII в.», изданная в 1950 г. и переизданная в 1956 г. под названием «Великая французская буржуазная революция», соответствовала своим учебно-просветительским целям, была полезна и хороша для своего времени. Манфред сделал более цельной и четкой ту схему Революции, которую выработали советские историки в предвоенный период. Ревуненков же представил контрсхему, опираясь на материалы, введенные в оборот после Войны, главным образом Альбером Собулем. Дискуссия вокруг заявленных схем представлялась мне малоплодотворной. Поэтому я сказал: «Нужно что-то новое».
Разговор тогда закончился, и следующую беседу я воспринял как его непосредственное продолжение. Мне показалось, что собеседник прислушался к моему мнению. Я думал, как думаю и сейчас, что научная биография Робеспьера, написанная Манфредом, была бы интересна и полезна. Мнение об А.З. как о мастере исторического портрета к тому времени уже сложилось (очень разные и по-разному относившиеся к его творчеству люди единодушно высоко оценивали, например, биографический этюд о Мирабо в книге «Три портрета», да и книгу в целом). Присущее Альберту Захаровичу образно-целостное восприятие исторического сюжета должно было принести свои плоды. C.В. Оболенская совершенно права: уже в этой книге в портрете Робеспьера были подлинные откровения, особенно на тему духовного одиночества Максимилиана и чувства обреченности перед Термидором[773].
Индивидуально-личностный подход к революции был широко представлен в нашей историографии[774]. Манфред, безусловно самый яркий мастер исторического портрета в послевоенной советской историографии, обосновал личностный подход в размышлениях о «раскрытии внутреннего содержания больших общественных процессов» через «изображение отдельных их деятелей»[775]. Сытин, правда, критиковал методику подобных работ, саркастически назвав ее методологией «моего героя»[776].
Услышав о замене Робеспьера Наполеоном, я был разочарован и, похоже, даже воспринял это как «измену» истории Революции. Манфред, игнорируя впечатления, которые вызвало у меня его сообщение, между тем продолжал: «Теперь я могу это сделать», т. е. написать книгу о Наполеоне. Уместно прокомментировать, что означало «теперь». Сам автор в предисловии к своему труду пишет: «В течение многих лет, работая над наполеоновской темой, я не считал себя морально вправе публиковать что-либо по этой проблематике»[777].
Препятствием были названы пиетет к Тарле, высокая оценка его биографии Наполеона, исключительная популярность последней.
Что же побудило «снять табу», которое, по словам Манфреда, он сам и наложил? «Миновало более тридцати пяти лет… Мир во многом стал иным, и поколение 70-х годов ХХ века… видит и воспринимает многое иначе, чем люди 30-х годов». Между тем «в силу многих причин общественный интерес к наполеоновской проблематике не исчезает, и, видимо, каждое новое поколение стремится по-своему осмыслить эту старую, но не состарившуюся тему»[778].
Все так. Смена эпох, смена поколений – кто станет спорить? Но приходит на ум еще одно неназванное обстоятельство – известная идеологическая коллизия 60-х годов. Придя в аспирантуру к Манфреду в 1961 г., я попросил у него в качестве диссертационной темы падение якобинской диктатуры. Манфред возразил, сославшись на ее «непроходимость», а спустя 10 лет сам предложил Е.В. Киселевой историю термидорианского переворота. «Теперь это можно», – отметил он. Какие конкретно изменения имел в