Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это один из центральных пунктов книги, который автор защищает с большим полемическим пафосом (при том, что патетики в книге сравнительно немного): «Отрицать очевидный и безусловный факт, что страшный разгром феодально-абсолютистской Европы Наполеоном имел огромное, вполне положительное, прогрессивное историческое (какое обилие эпитетов! – А.Г.) значение было бы нелепой ложью, недостойной сколько-нибудь серьезного ученого»[751].
Революционно-прогрессивное значение деятельности Наполеона для самой Франции оценивается Тарле гораздо скромнее. Во-первых, оказывается, наполеоновские преобразования отвечали лишь «интересам и потребностям» одного класса, буржуазии, «в особенности буржуазии крупной», а во-вторых, касались лишь «внешних форм государственной надстройки буржуазного экономического владычества» (опять же нагромождение терминов, но как дань канону)[752].
Наполеон характеризуется как великолепный администратор, установивший в подчиненной Европе эффективное правление и образцовый порядок. И как «гениальный законодатель». По малопонятным и вместе с тем многозначительным причинам последняя сюжетная линия Тарле лишь заявлена. Отнюдь не гражданская область приложения наполеоновских талантов оказалась в центре жизнеописания французского императора. Тема «Наполеон и Революция» вообще уступала место (и значение) теме «Наполеон и Война». Это было не только безопасней, но и оказалось невероятно актуальней. Уверен, однако, что дело было не только в ситуации, но и в личных пристрастиях автора; выдающийся отечественный историк, может быть, в силу национальной традиции, приберегал самые яркие краски для военных сюжетов.
Считая Наполеона как деятеля истории уникальным явлением, «которое никогда и нигде повториться не может»[753], Тарле видел эту уникальность, главным образом, в организации огромных многонациональных армий и непосредственном командовании вооруженными массами.
Исходя из предшествовавшего творчества, затруднительно было бы причислить Тарле к историкам-баталистам. И тем не менее именно полководческая деятельность «вождя войск послереволюционной Франции» служила для историка главным источником вдохновения. Тарле находил для оценки военных талантов Наполеона впечатляющие эпитеты, называя его «неподражаемым мастером и художником в деле войны, гениальнейшим из всех когда-либо существовавших до того времени великих полководцев, виртуозом военной стратегии и тактики»[754].
Нет, увлеченность Тарле не доходила до апологетики. Он указывал на захватнический и грабительский характер наполеоновских войн, критиковал допущенные просчеты и типичные слабости, но при том объективно и квалифицированно выявлял особенности Наполеона как «военного вождя». Не правда ли, между прочим, колоритный термин для императора?
Содержались ли здесь известные, подсказанные отечественной традицией аллюзии? Вполне возможно. Весьма близкий Тарле на стезе смыкания старой дореволюционной научной школы с советской властью академик Роберт Юрьевич Виппер (1859–1954) в том же самом имперско-державном тренде времен Великой Отечественной провозгласил новую историческую парадигму с особым видением и роли в мировой истории русского народа как носителя «военного могущества», и всей русской истории как летописи непрестанных военных усилий, и, наконец – самой неизбывной сути Русской власти как верховного военного командования, а правителя как «военного вождя»[755].
Собранная воедино в конце книги характеристика Наполеона-полководца привлекает углубленностью историка в изучение специальных вопросов, да и сейчас может представлять интерес с военно-исторической точки зрения. Наполеон, по Тарле, обобщил и развил то, что явили войны Французской революции, и прежде всего под их влиянием заключил, что «в конечном счете массы решают все»[756].
Пересматривая стратегические каноны с учетом такого феномена, как массовая армия, император, по Тарле, не впал, тем не менее, в другую хорошо известную (особенно в Отечестве) крайность – недооценки значения профессионализма. Наполеон у Тарле подчеркивал роль артиллерии, а также прицельной стрельбы пехоты, введя такое новшество, как индивидуальное обучение солдат стрельбе. Стратег и мыслитель, он констатировал: «теперь сражения решаются огнем, а не рукопашной схваткой». Между тем с моих школьных лет (т. е. со времен Великой Отечественной), в эру автоматного огня, мне постоянно приходилось слышать «пуля – дура, штык – молодец». Суворовская прибаутка преподносилась тогдашней советской пропагандой чуть ли не как высшая мудрость русского военного гения. Прочитав «Науку побеждать», я понял, откуда взялась прибаутка в пользу штыка. Не хватало в русской армии свинца, и Александр Васильевич приказывал солдатам после сражения подбирать на поле боя неразорвавшиеся пули[757].
Тарле признавал исключительный полководческий дар А.В. Суворова, высоко ценил замечательное чувство нового у русского полководца. Но это не помешало историку, не мудрствуя лукаво, заключить: «Наполеон ниспроверг то преклонение перед штыковым боем, которое после Суворова сделалось таким общепринятым, хотя сам Суворов вовсе не отрицал значения артиллерии»[758].
Как проявление историком гражданского мужества можно отметить еще одно «неудобное» для отечественной исторической мифологии, зацикленной на картинах полнейшего разгрома и разложения Великой армии, сопоставление. Денис Давыдов так описывает одну из своих операций. Французы отступают, измотанные болезнями, голодом и холодом; казачья конница наносит им серьезный урон; тем не менее императорские гвардейцы демонстрируют замечательную профессиональную выучку, сохраняют стойкость и высокое присутствие духа. Перед лицом неприятеля они шли, как на параде, «осененные высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, белых ремнях, с красными султанами и эполетами».
«Никогда не забуду, – заключал герой войны 1812 г., – свободную поступь и грозную осанку сих всеми родами смерти испытанных воинов… Все наши азиатские атаки не оказывали никакого действия против сомкнутого европейского строя… колонны двигались одна за другой, отгоняя нас ружейными выстрелами и издеваясь над нашим вокруг них бесполезным наездничеством»[759].
Замечательно, что современники уловили и предложенную историком этическую дилемму власти, восприняв ее как еще одну вариацию на бессмертную тему «гений и злодейство». «Е.В. Тарле, – писал один из рецензентов “Талейрана”, – положил в основу характеристики личности и деятельности князя Талейрана точную формулу: чудовищная моральная низость при бесспорно прогрессивной исторической роли»[760].
Не все советские люди оказались готовы воспринять такую «формулу», некоторым подобная «прогрессивность» показалась как раз спорной. Характерна полемика между историком И.С. Звавичем и автором «Талейрана» в «Литературной газете». Звавич подчеркивал широкую, но противоречивую популярность историко-литературного творчества Тарле: «есть горячие сторонники, есть и убежденные противники». Сам Звавич относился к последним.
Противопоставляя автору «Талейрана» (и «Наполеона») классовую точку зрения, он сплавлял ее со стандартами общечеловеческой морали. Критик в духе отечественной культурной традиции сталкивал две хорошо известные (из классической русской литературы) позиции в формулировках М.Е. Салтыкова-Щедрина: 1) «мерзавец, но на правильной