Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сюда мы явились как настоящие освободители от невыносимого ига. Я видел в подвалах ГПУ картины, которые не могу и не буду описывать тебе в твоем положении. От 3000 до 5000 убитых самым зверским образом лежали в тюрьмах… Когда-то я думал, рассказы о большевиках в России или о Красных во времена Испании были преувеличением, примитивным стремлением к сенсациям. Теперь-то уж я знаю…»[340]
Не тратя времени даром, Геббельс отправил двадцать журналистов и радиорепортеров описать увиденное. 5 июля Völkischer Beobachter объявила Лемберг вопиющим примером «еврейско-большевистского» правления. 8 июля газета заявляла, что «немецкий солдат возвращает права человека туда, где Москва старалась утопить их в крови». Не желая отставать, Deutsche Allgemeine Zeitung напомнила читателям о «ритуальных убийствах». И пусть жертвы не были немцами, жестокость НКВД, по вынесенному в газетный заголовок утверждению Роберта Лея, вождя Германского трудового фронта, доказывала, что «Германия подлежала уничтожению». Лей стал первым, кто напомнил немцам о словах Гитлера 30 января 1939 г., когда тот предрекал, что новая мировая война приведет к уничтожению, но «не немцев, а евреев»[341].
Во Львове немецкие солдаты фотографировали как места зверств, так и творившиеся перед объективами их аппаратов расправы в духе судов Линча: тамошних евреев гнали в ворота тюрьмы сквозь строй местных украинских националистов, которые били их, как отметил в дневнике один из солдат, «кнутами, палками и кулаками». Во втором киножурнале, посвященном советской кампании, мельком показали, как латыши в Риге дубинами забивают насмерть евреев. В соответствии с отчетами СД немецкая аудитория в кинотеатрах приветствовала народную месть евреям «одобрительными восклицаниями». Как в 1939 г. германские СМИ напрочь забыли обо всех нарушениях границы поляками после получения доказательств польских зверств в Бромберге, так и на сей раз сомнительные утверждения Гитлера о вторжениях советских войск на немецкую территорию постепенно канули в Лету, замененные наглядной агитацией из Львова[342].
Щелкая зубами от холода в сырой рубленой избе в один из первых дней июля, Ганс Альбринг с обожанием вспоминал культурные сокровища Франции. Он не сомневался, что попал в варварскую землю, где «кончается Европа». В письмах к другу Ойгену Альтрогге, переведенному в то время в Париж, Альбринг расписывал контраст между культурным «Западом» и непроходимым «девственным миром», который наблюдал из фургона связистов: «Сосновые леса, тянущиеся далеко-далеко, и несколько домиков. Природа». Молодого католика поражала пошлость марксистских брошюр, обнаруженных в здании компартии, он кипел от возмущения по поводу атеизма большевиков из-за разрушения католических и осквернения православных церквей. Альбринг не мог забыть запаха гниения плоти в советской тюрьме и найденные фотографии убитых. Вспоминая чистивших картофель еврейских женщин, он писал Ойгену: «Вот уж поистине жалкое зрелище»[343].
Альбринг находил, однако, и немало поводов для восхищения: крестьянки в ярких одеждах и белых головных платках приветствовали его у дверей деревянной церкви и дарили ему букетики полевых цветов. Пораженный старыми иконами, вновь извлеченными из потайных мест, он с интересом разглядывал священников с длинными седыми бородами и слушал православную службу. Когда немцы служили свою, крестьяне тоже пришли, принесли иконы и не скрывали слез радости из-за своего освобождения. Как писал другу Альбринг: «Здесь всякий понимал, что значит это простое военное святое причастие для каждого русского после двадцати четырех лет страданий»[344]. И наоборот, когда часть проходила через первые села, где говорили на «гебраическом немецком» (идише), Альбринг шарахался от таких «гнезд», используя в описаниях тот самый термин, выдуманный нацистами для обозначения «рассадников еврейского большевизма». Молодой солдат мог сколько угодно не доверять заявлениям нацистской пропаганды о католической церкви у себя на родине, но в Советском Союзе принимал все россказни за чистую монету. Как и епископ Мюнстера, Альбринг полностью отдавал себя делу крестового похода против «еврейского большевизма»[345].
Участие в этом самом походе коренным образом изменило восприятие Альбринга. Новая фаза в войне началась для него на исходе августа, когда он наблюдал процесс уничтожения немецким подразделением партизан около маленькой водяной мельницы. Их приводили одного за другим, стреляли в затылок[346] и сталкивали в канаву. Пока какой-то русский лопатой забрасывал тело хлоридом кальция, на смерть вели уже следующего человека. Альбринг подошел близко и увидел выходную рану в голове. «Да, жестоко, но это конец, – объяснял он Ойгену с тенью самооправдания, – если знаешь, что к этому привело, и сколько бы ни спорили об этом методе, он, – добавлял Ганс, как бы отгоняя сомнения, – несет на себе signa temporis (знамения времени)». Альбринга завораживало зрелище, как завораживало оно немцев, наблюдавших подобные казни в Польше в 1939 г. «Надо все видеть, чтобы знать все и все осознавать», – писал он, не оспаривая справедливость кровавых акций или расовой политики, как и не интересуясь, кем были эти люди. Его захватывало нечто другое – мистерия и мощь лишения жизни: «Что есть то, за что мы цепляемся, и что отбирается и уходит в долю секунды?»[347]
Находившийся в авангарде группы армий «Центр» Фриц Фарнбахер стал свидетелем войны иного рода. 20 июля их подняли по тревоге в 2 ночи, а ему поручили командование артиллерийской батареей, обеспечивавшей прикрытие действовавшим впереди пехотинцам. Как стало ясно с рассветом, тревога оказалась ложной. «Кого-то подобные вещи разозлили бы, – отметил он в дневнике, – но я очень хорошо понимаю пехоту». То и дело оказывающиеся под «чертовски метким» минометным огнем, «солдаты раз за разом становятся все более нервными». Лейтенант штаба 103-го полка самоходной артиллерии, 26-летний Фарнбахер просто делал то, чему его учили. Как артиллеристы, так и пехотинцы входили в отборную 4-ю танковую дивизию и едва успели захватить маленький белорусский городок Чериков. Когда встало солнце того славного дня, молодой набожный офицер вспомнил, что наступило воскресенье, и мысленно произнес слова из 36-го псалма (5–6): «Открой пред Господом путь твой и уповай на Него, и Он сотворит, и откроет, как свет, правду Твою и решение о Тебе – как полдень»[348].