Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню, мы находились в лесной землянке. Молодой краснощекий снайпер, поклонник литературы, сидя на нарах, почти касаясь головой потолка, тихо, задумчиво говорил:
— Бывает, лежим ночью в землянке и долго говорим между собой: вот пойдем на фронт… Один собирается отомстить фашистам за детей, за жену, другой — за отца, братьев, за разрушенный родной город. А я вот думаю: и мне есть за кого отомстить. Ведь я тоже потерял родину — Литву, родителей, братьев, все. Но почему-то мне втемяшилось в голову — я буду мстить за Толстого и за Ясную Поляну. Может, потому, что первая книжка, которую я прочитал, была написана Толстым… По сей день ее помню — «Много ли человеку земли нужно». Там описывается, как один жадный человек поехал куда-то к киргизам или калмыкам, хотел приобрести побольше земли. И эти киргизы или калмыки ему сказали примерно так: «Сколько обежишь до заката — будет твое». Он бежал, бежал, пока кровь не пошла горлом. И ему хватило столько земли, сколько пошло на его могилу. Так и фашисты. Они хотят проглотить весь мир. Но мы им покажем, что нашей земли они получат лишь столько, сколько надо для их могилы. Вот какая мысль мне вбилась в голову, — закончил снайпер, немного смущаясь и вопросительно глядя на меня.
Я понял, что Ясная Поляна по пути на фронт для наших бойцов стала как бы родником, который напоил их любовью к Родине и зажег в сердцах суровую ненависть к врагу. В заснеженных полях под Орлом, в огненном пекле мстили они врагу за близких, за Литву, за Ясную Поляну. В снежную метель, все ближе к Литве, их провожал великий дух Льва Толстого, дорогой для каждого, кому дороги жизнь, Родина, культура.
ЛИРИЧЕСКОЕ ИНТЕРМЕЦЦО
Постпредство на улице Воровского незаметно стало средоточием всех литовцев. Те, кому не доставало места в переполненных гостиницах, жили здесь в больших общих комнатах с несколькими койками или в более удобных — двухместных — номерах. Для писателей обычно отводились комнаты, в которых они могли бы работать.
Значительным событием для всех нас явилось возобновление деятельности Государственного издательства. Его директором теперь работал один из самых старых наших революционеров — Игнас Гашка, тактичный и заботливый человек. Он начал собирать редакторов и авторов, и уже в 1942 году в печати находилось немало литовских книг, которые готовили мы все — индивидуально и коллективно. Государственное издательство обосновалось тоже в Постпредстве — на втором этаже, — все его столы, рукописи, корректуры и несколько сотрудников (главным редактором был Валис Драздаускас) уместились в одной комнате. Сюда мы частенько заглядывали, разговаривали о своих рукописях, правили корректуры.
Несмотря на тяжелое положение на фронтах, жизнь в Москве, насколько это было возможно, нормализовалась. Снабжение продуктами тоже улучшилось, особенно по сравнению с теми днями, когда только что ввели карточки. Такое же положение было и с промтоварами — получить их бывало трудно, но все-таки возможно. В подвале Постпредства была оборудована столовая, где мы могли питаться, имелся свой склад, на который бесперебойно поступали продукты.
Писательская жизнь тоже стала организованнее. Костас Корсакас, наш руководитель, проявлял много инициативы, мы довольно часто собирались для обсуждения какой-нибудь газеты или литературных вопросов; все разговоры теперь вертелись вокруг дивизии, радио, печати, изданных или подготовленных к изданию книг.
Увы, книги выпускать было трудно. Все наши издания печатала имевшая литовский шрифт типография «Искра революции», а иногда типография газеты «Известия». Но в военное время наборщиков было мало, а работы много, не хватало и бумаги, — я помню, как мы волновались каждый раз, когда книги застревали в типографии на целые месяцы. Но все-таки они выходили. Появилась и книга моих рассказов (написанных уже в Москве) «Путь в Литву», стихи «Зов Родины», очерк «Под сапогом Людендорфа».
Наша жизнь приобрела ясную цель. Мы почувствовали, что нужны для великой борьбы, мы стали ее участниками. Это помогало приглушать болезненную тоску по родной Литве и близким…
Наши газеты много писали о зверствах гитлеровцев на захваченных территориях. Об этом мы кое-что знали и из тех публикаций, которые доходили до нас через фронт (в Литве партизаны скупали газеты и самолетами, приземлявшимися во вражеском тылу, доставляли их в Москву). Из этих газет и радиосообщений становилась ясной деятельность некоторых литераторов, журналистов и политиков во время оккупации. Она не радовала. Предателей и подхалимов хватало. И все же общие сведения о немецкой политике были страшными, — мы все знали о расстрелах, об отправке людей на работы в Германию, о попытках мобилизации молодежи, о зверствах гестапо в отношении просоветски настроенных граждан, об уничтожении рас, прежде всего — евреев. Ясно, что и нашим близким была уготована горькая доля. Мы с друзьями не раз беседовали о судьбах своих семей, и нас охватывал ужас. И мы как-то свыкались с невероятной мыслью, что тех, кого мы любили больше всего, уже нет на свете… Только во сне возвращалось прошлое, а явью мучали страшные кошмары.
Я всегда ценил искренность, откровенность, верность. Годы, прожитые с Элизой, были самыми счастливыми для меня. Они были полны такой любви, очарования юности и дружбы, что я считал себя человеком, жизнь которого сложилась необычайно удачно. Я радовался и гордился Элизой, которая всячески старалась создать условия для моего литературного труда; живя вместе с ней, я издал несколько книг, которые, как мне казалось, были новыми ступенями моего творчества. Элиза стала еще дороже мне, когда у нас родился сын.
Теперь я все меньше верил, что увижу когда-нибудь ее и сына… Боль и горечь словно бы слабели, когда я изливал свои страдания в стихах. И все это неприметно удалялось, гасло, исчезало в далях войны, времени и пространства.
А жить, дышать, любить хотелось как никогда… Одиночество было невыносимо тяжелым. Так хотелось хоть изредка прижаться к кому-то и откровенно излить свою боль, горе, отчаяние. Но я был один, наедине со своими мыслями, сомнениями, угрызениями, как миллионы людей, которые, даже пережив великие потрясения, не перестали мечтать о счастье…
…И я увидел ее, юную, восемнадцатилетнюю девушку, стоящую в конце зала Постпредства перед