Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читаю «Фронтовой дневник» Евгения Петрова. Пожалуй, это одна из лучших книг об этой войне. Наблюдательная и искренняя. В этой книге много человеческого тепла. Не знаю, что можно с ней сравнить…
Эренбурга впервые слышал в Москве, в Доме литераторов. Говорил он перед маленькой аудиторией — слушателей было человек 10—15. Меня удивило такое отсутствие интереса, тем более что Эренбург не так давно вернулся из Парижа и редко показывался публично. Во второй раз его видел, когда он читал лекцию в нашем Постпредстве. По внешности, манере выражаться, жестам — это настоящий европеец. Его речь очень субъективна — он говорил, что все немцы одинаковы, отрицал их культуру и цивилизацию, не делал никакой разницы между гитлеровцами и другими немцами…
Наконец-то вышло из печати наше первое издание за войну на русском языке — «Живая Литва». Печатали с самой весны, потому что московские типографии работают сейчас чрезвычайно медленно. Наши литовские издания тоже месяцами лежат в типографии. Книжка моих рассказов «Путь в Литву» была сдана еще в сентябре, до сих пор нет сигнальных экземпляров.
12 января 1943 г., вторник.
Цвирка:
— Есть писатели, которые вечно молоды. Таков Диккенс. В них есть что-то, что не позволяет им стареть. «Август» Гамсуна я так и не могу дочитать — все надуманно, скучно.
Вчера Палецкис (он вернулся из Сибири), Костас, Шимкус и я обсуждали кандидатуры на Сталинскую премию. К тем, которые мы предложили раньше, Палецкис настойчиво советовал добавить Людаса Гиру. Костас воспротивился — на его последний сборник стихов («Партизанскими тропами») он написал и вручил нашему Государственному издательству резко отрицательную рецензию. Палецкис подчеркнул, что если премию и дадут, то за совокупность литературной работы. Шимкус полагает, что наилучший отзвук получил бы факт, если бы премия была присуждена Саломее.
Несколько дней уже живу в гостинице «Националь». Комната прекрасная, с ванной, только нет горячей воды.
Сегодня полдня проходил, хотел купить часы, но еще не достал (летом у меня украли в трамвае мои швейцарские — подарок жены).
Сегодня я снова начал писать, — чувствую, что настроение для этого подходящее.
17 января 1943 г., воскресенье.
Вчера вечером Пятрас позвонил мне, что радио передает важное сообщение — началось наше развернутое наступление на юг от Воронежа, а под Сталинградом окружены 22 немецкие дивизии; они не приняли ультиматума сдаться и теперь уничтожаются. Сегодня сводка Совинформбюро занимает почти целиком первую полосу газет. Какая у всех радость! Пожалуй, уже в этом году можно ждать окончания войны. Мы собираем пожертвования на эскадрилью «Советская Литва». Я пожертвовал на танки через Союз писателей две тысячи рублей, а на самолеты — еще тысячу.
В Москве Владас Мозурюнас{142} и Альпас Лепснонис{143}, прибывшие из прифронтовой полосы, из газеты «Уж тарибу Лиетува» («За Советскую Литву»). Мозурюнас — тихий, спокойный паренек с приятной улыбкой. Пишет хорошие, талантливые стихи. Пожалуй, станет хорошим поэтом. Лепснонис любознателен, всем интересуется. Выйдет ли из него серьезный критик (он пишет критические статьи), трудно сказать.
Получил сигнальный экземпляр «Пути в Литву». Выглядит не очень приглядно, особенно обложка.
На днях из Переславля-Залесского вернулись Снечкус, Гедвилас и другие. Дела ансамбля идут хорошо.
Вспоминаю Элизу, Томаса… Время сгладило боль, но если я вернусь в Литву, а их не окажется? Хватит ли у меня сил жить и создавать новую жизнь — без них, которых я любил больше всех на этой земле?..
26 января 1943 г., вторник.
Это не девушка, а просто «последний час».
На патефон положили неудачную пластинку. Один из танцоров:
— Это не вальс, а воздушная тревога.
В трамвае. Мужчина кричит:
— Гражданка, ты не пихайся! Думаешь, что я Геркулес? Мужик теперь слабее бабы. Дай мне хорошие харчи — тогда дело другое…
На Арбатской площади стоит бородатый старик. Протянув руку, просит:
— Подайте, подайте, бога ради…
Юноша, услышав это, останавливается:
— Эй, старик, ты что, не знаешь, что бог отменен уже в восемнадцатом году?
— А?
Старик, видно, глуховат.
— Говорю, не знаешь, что бог отменен в восемнадцатом году?
— А? Не знаю.
— Как это не знаешь? Где же ты все время жил?
— А?
— Где же ты жил, спрашиваю, все время?
— Где жил-то? В Москве жил. Москвич я…
— Так как же ты не знаешь, что бога нет? Проси лучше Христа ради. Христос хоть историческая личность…
Подъезжает переполненный трамвай. Я протискиваюсь в него. Конца разговора не слышу.
С Цвиркой вечером мы часто вместе идем из Постпредства в гостиницы — он в «Москву», я в «Националь». Разговоры — война, положение на фронтах, литература — Диккенс, Филдинг, Смоллетт, Томас Гарди, Анатоль Франс. Цвирка мечтает:
— Хотел бы когда-нибудь жить в своем доме, среди любимых книг. Хотел бы иметь целую комнату самых любимых книг, хотя и не все бы читал, наверно. К старости, без сомнения, останется лишь парочка любимых авторов…
Прошлой ночью кончил «Давида Копперфильда». Лев Толстой сказал: если выжать всю английскую литературу — останется Диккенс, если выжать Диккенса — останется «Давид Копперфильд», если выжать «Копперфильда» — останется глава «Буря». «Буря» на самом деле написана с необыкновенной силой, с нечеловеческой достоверностью — по-толстовски. Туча — как дым сырого дерева… Глава гениальна, она должна бы входить во все хрестоматии, все ученики должны бы заучивать ее наизусть.
Много времени теряю с детскими домами. Вообще служба, руководство — тяжелый груз для меня, хотя всю свою жизнь я никак не мог этого избежать. Время, когда я был министром и наркомом, — самое тяжелое в моей жизни. У меня есть одна злосчастная черта — педантичное чувство долга. Если бы не это, пожалуй, куда большего добился бы в литературе.